Глава VI. Признание заслуг князя Пожарского. Служба Пожарского при царе Михаиле. Общее мнение современников о личности князя

Пожарский окончил свой подвиг и не получил от современников до­стойной награды или соответственной его заслугам признательности!

Вот убеждение, какое необходимо является, когда перечитываем ис­торию Смутного времени с ее конечным делом, избранием на царство Михаила. Но мы забываем, что в руках у нас только официальная сторо­на этой истории, сторона внешних дел и событий; что домашней ее сто­роны мы вовсе не знаем, да и не обращаем на эту сторону никакого вни­мания и вовсе не пытаемся разрабатывать ее. Между тем, без познания и понимания разных бытовых условий тогдашней жизни, совсем нельзя объяснить очень многие случаи этой истории. Действительно, рядового стольника Пожарского мы снова видим в рядовых боярах — и только! Как будто лишь один чин боярский вполне соответствовал заслугам из­бавителя и успокоителя Отечества! Мало того, его вскоре, по поводу ме­стнических счетов, выдают головою Салтыкову, племяннику известного злодея Салтыкова, имя которого позорно разносилось по всей земле. Не говорим о том, что честная и прямая личность Пожарского, так ска­зать, совсем была затерта в толпе бояр и других чинов, отличавшихся в Смутное время, в большинстве, делами более пли менее кривыми.

Объясняя себе это, не совсем понятное, на наш взгляд, отношение к Пожарскому его современников, иные (Полевой) прямо говорили: «Не награды, но гонение постигло всех отличившихся при спасении Москвы!» Другие (г. Костомаров) стараются доказать, что именно По­жарского-то не за что было и награждать, что современники вовсе не считали его тем, чем почитаем мы, потомки, что он был один из многих, что личность его не возвышалась над уровнем дюжинных личностей, что, пожалуй, Минин и выбрал-то его за малоспособность и т. д., подтверж­дая все это теми фактами, что, например, Трубецкой получил большую признательность даже от Земского Собора, что Пожарский стоит всегда вторым, после Трубецкого; что не был он в числе послов к царю Михаи­лу, что при Михаиле он исправлял все второстепенные поручения и т. д.

Все эти соображения главным образом основываются на том обсто­ятельстве, что современное Пожарскому общество и само правительст­во никак особенно не выразило ему своей признательности. Но как и чем оно должно было выразить эту признательность? Все, что возможно требовать от тогдашнего общества и что оно во власти было сделать, это — дать Пожарскому такую же награду вотчиной, какая была дана Трубецкому, который, как известно, получил в собственность знамени­тую область Вагу с земской грамотой на это пожалование. Есть, сомни­тельное пока, свидетельство, что и Пожарский, тем же путем, получил подобную же награду. Спиридов в своем «Описании служеб благород­ных Российских дворян» говорит, что «Пожарский получил от своих со­отечественников живейшие и чистейшие знаки благодарности и призна­тельности, кои [соотечественники], признавая его орудием Божия милосердия, назвали его своим избавителем и спасителем, а в засвиде­тельствование сего, все власти и государственные чины, согласно и еди­нодушно приговоря пожаловать его в бояре и дать ему из казенных во­лостей отчины, вручили ему на сие жалованную грамоту, духовными властями, боярами и другими чиновниками подписанную, что все после и царь Михаил Феодорович утвердил таковой же своей грамотой»59.

Нельзя вполне доверять этому свидетельству, надо видеть саму гра­моту. Но если существует грамота Трубецкому, то весьма могла сущест­вовать и грамота Пожарскому. Это нисколько не противоречит истине, а напротив, представляется весьма естественным делом; если Трубецкой пожелал себе награды или пожелало его наградить все его ополчение, то и ополчение Пожарского, даже против его собственного желания, могло и должно было, ввиду справедливости, определить награду и сво­ему полководцу. Точно так должен был действовать и общий Земский Совет, если он когда-либо занимался раздачей наград. Спиридов поль­зовался архивными бумагами еще до 1812 года и мог, действительно, иметь в руках грамоту Пожарского с пожалованием его в бояре, ибо в 1812 году очень многое из старины погорело. Его книга показывает до­вольно тщательное и добросовестное отношение к делу и не дает причин полагать, чтобы он, сочиняя в иных местах красноречивые фразы, сочи­нял и сами факты.

Впрочем, о награждении Пожарского грамотой свидетельствует бо­лее старый источник, «Ядро Российской Истории» Манкиева (изд. 2-е, стр. 322), говоря, что «Пожарскому за службу и очищение Москвы от всех государственных чинов честь, боярство и великие вотчины из госу­даревых волостей даны и на то жалованная грамота от всего государст­ва бояр руками подписанная, которую такожде царь Михаил Феодорович подтвердил». Если это самое сведение послужило основанием для рассказа у Спиридова, то во всяком случае остается одно несомненным, что грамота Пожарскому также существовала. Как бы ни было, но если обе грамоты были выданы в одно время, то, судя по наличной грамоте Трубецкого, они обе все-таки не могли иметь должного значения, ибо выданы они не общим Земским Собором, который собрался со всех об­ластей для избрания царя, а выданы только собранием двух ополчений, освободивших Москву от поляков, и некоторыми духовными властями, находившимися тогда в Москве. Грамоту Трубецкого подписали 15 лиц из духовенства и только 12 светских лиц — все воеводы ополчения: ни одного выборного из городов, ни одного посадского, но зато здесь есть знаменитый Иван Биркин. Все это лучше всего и обнаруживает, что воеводы, по крайней мере Трубецкой, сами себя наградили еще до съезда Земского Собора, и вообще помимо его решения, дабы не встре­тить с этой стороны препятствий и пререканий. И нет никакого сомне­ния, что первая мысль о награде, вся форма ее исполнения принадле­жит тушинскому боярину Трубецкому, таким же способом получившему и боярство и привыкшему вслед за Салтыковым и Заруцким самоволь­но награждать и себя, и своих близких. Могут заметить: как же подпи­сали эту грамоту и митр. Кирилл во главе, и сам Пожарский с некото­рыми своими же воеводами? А как же не подписать, если была выдана грамота и Пожарскому? Но, главное, все участники этого дела очень хорошо знали, что их грамотами оно еще не решается, что грамоты все-таки должны быть утверждены новым царем, как всегда подобные жа­лованные грамоты и утверждались, и о чем говорилось и в грамоте Тру­бецкого, что подписавшие обязывались бить челом о таком утверждении и просить о новой, уже царской грамоте за красной печа­тью. Известно, что грамота Трубецкому утверждена не была. По край­ней мере, область Вага по-прежнему находилась в числе дворцовых во­лостей, а не в вотчине Трубецкого. Известно также, что собравшийся Земский Совет (Собор) отписывал обратно захваченные разными ли­гами дворцовые волости, следовательно, грамота Трубецкого могла быть отменена еще Земским Советом, по приговору всей собравшейся земли, ибо он зацепил очень лакомый кус из дворцового хозяйства, тот­час понадобившийся для нового царя при общем расстройстве этого хо­зяйства.

Как награждал себя Трубецкой, а за ним, по естественному ходу де­ла и Пожарский, об этом сохранились записи так названного Земляного списка, т. е. росписи земельных владений старых и вновь приобретенных каждым лицом, которую составил упомянутый Земский Совет по приго­вору всей земли вскоре, как только совершилось избрание царя. В этом списке значится: «Князь Дм. Тим. Трубецкой: вотчины за ним старые от­ца его в Трубческу да на Резани 1996 четьи; да поместье в Козельске 1093 четьи. И обоего 3089 четьи. Да новые дачи, что дано под Москвой, в Стародубе Вотцком, да на Резани, да в Мещере 12 596 четьи. Да за ним же в Муроме Замотренская волость, а четвертная пашня в ней не­ведома, сыскать не почему. Да за ним же город Вага с волостями». Таким образом, к 3089 четвертям старого владенья Трубецкой не посовестился приспособить себе 12 596 четвертей, кроме целой области Ваги и Му­ромской волости, где также существовали тысячи четвертей. Четверть пашни составляла половину десятины.

«Князь Дм. Мих. Пожарский: вотчин за ним старых и с тем, что ему дано при царе Василии, 1445 чет.; да поместья за ним с матерью да с се­строй старого 405 четьи с осминой. Обоего 1850 четьи с осминой. Да но­вые дачи, что ему дали бояре и всею землею, как Москву взяли, в Сузда­ле вотчины из дворцовых сел 1600 четьи, да поместья 900 чет., и обоего новые дачи 2500 чети. А и с старыми всего за ним 4350 чети60».

Для обоих портретов это самое живописное свидетельство. Одному дано слишком 12 1/2 тысяч, другому 2 1/2 тысячи.

Итак, грамота Трубецкого, как мы упомянули, могла быть отменена еще Земским Советом.

Зато грамота Пожарского, если таковая действительно существовала, утвердилась при новом царе пожалованием его в бояре 11 июля, пред самым выходом царя к коронации, и укреплением за ним вотчины (30 июля), хотя и старой, пожалованной еще царем Василием. Пожарский, как видно из сведения о его грамоте, награждал себя очень умеренно, бо­ярским саном, который ему принадлежал уже по праву воеводства над боярами же, и вотчиной без имени и без количества земли, не захватывая себе целой области. Оттого и новому царю исполнить его желание или желание всего его ополчения было очень нетрудно.

Нам неизвестно, был ли чем награжден от царя в это же время Тру­бецкой, и были ли ему какие жалованные грамоты и впоследствии. Изве­стно только, что он в 1625 г. был удален на воеводство в Тобольск. Это попросту значило — был сослан, ибо Сибирское воеводство такому ро­довитому боярину давалось не иначе, как вместо ссылки. Оно много зна­чило для малых людей, но для больших ничего другого значить не могло. Между тем, сами же источники говорят, что Пожарский существенней­шие награды получил уже после, по возвращении Филарета, т. е. тогда, прибавим мы, когда управление от олигархов-бояр, всех приятелей Тру­бецкому, перешло в твердые и справедливые руки. Филарет очень многое исправил, запущенное молодостью и слабостью своего сына Михаила. По поводу грабительских захватов поместий и денежных окладов по по­жалованию владевших бояр, королем Сигизмундом и королевичем Вла­диславом, Филарет в 1622 г. возбудил большой Сыск, которым и привел в порядок эту важнейшую статью государственного строительства.

Вообще на поверку выходит, что Пожарский был награжден боль­ше, чем Трубецкой, и, следовательно, больше всех своих товарищей по освобождению Москвы. Минин пожалован в думные дворяне на другой день, 12 июля, в именины царя. После он был пожалован вотчиной из государевых сел, нижегородским селом Богородицким с деревнями61. По существу дела, Трубецкой был обижен, если взамен лакомого куса, любезной Ваги, ему не было дано никакой вотчины. Нам кажется, что люди и тогда обладали здравым умом и не совсем были чужды понятий о справедливости. Несмотря на связи Трубецкого со многими сторонни­ками Михаила и близость его ко двору даже по родству, несмотря на его великородство, он все-таки в общем мнении правительства оставался тушинским боярином, между тем как Пожарский, совсем чуждый двору, и в Михайловой грамоте на вотчину был восхвален пред всеми, что «при царе Василии стоял в твердости разума своего крепко и непоколебимо безо всякой шатости, и на воровскую прелесть и смуту ни на которую не покусился». Ведь такие слова должны были очень больно резать глаза многим боярам и особенно Трубецкому.

Ничего нет удивительного, что, сослужив народную службу по из­бранию всей земли, он, с избранием царя, с установлением старого цар­ского порядка службы, очутился снова рядовым стольником, а потом и рядовым боярином; из Дмитрия пред народным собранием и советом стал холопом Митькой пред царем, как тотчас была написана им вместе С Митькой же Трубецким челобитная к царю Михаилу, в которой они, напоминая о своей службе, что очистили государство от врагов, просили повеления, где на радости прикажет им выехать к нему навстречу, уви­деть его пресветлые очи62.

Надо хорошо запомнить, что Смутное время не было временем ре­волюции, перетасовки и перестановки старых порядков. Оно было толь­ко, как мы уже заметили, всесторонним банкротством правительства, полным банкротством его нравственной силы. Правительство было не­чисто, оно изолгалось, оно ознаменовало себя целым рядом возмути­тельных подлогов. Народ это видел хорошо и поднялся на восстановле­ние правды в своем правительстве, на восстановление государственной власти, избранной правдой всей земли, а не подлогами и «воровством» каких-либо городов и партий. Пожарский с Мининым сделались руково­дителями и предводителями этой всенародной правды. Они шли с ниже­городцами не для того, чтобы перестроить государство на новый лад, а напротив, шли с одной мыслью и с одним желанием восстановить прежний порядок, расшатавшийся от неправды правительства. Повто­рим также, что Смутное время тем особенно и замечательно, что в нем роли правительства и народа переставились. В это время не народ бун­товал и безобразничал, не подвластная среда шумела и шаталась, а бе­зобразничала и шаталась вся правящая владеющая среда. Народ, изму­ченный, растерзанный даже на части буйством этой среды, поднялся и унял ее, водворил тишину и спокойствие в государстве. Тем его подвиг и окончился. О другом ни о чем он не думал, ибо тут же вполне убедил­ся, что безгосударное время совсем может погубить всю землю, что мно­жество властей есть собственно боярская игра и прямое зло государст­ву; он доказал только на опыте, что государственное устройство неизмеримо крепче и правдивее держится общим Земским Советом (без которого нижегородцы шагу не делали), а не единичной волей разных самовластцев, вроде даже Ляпунова, и не указами избранного кружка та­ких самовластцев вроде боярской Думы. Земский Совет нижегородцев на некоторое время был руководителем государственного устройства да­же и в первые годы царствования Михаила. Но, конечно, матерые жер­нова старого порядка смололи и это доброе зерно: оно не дало никакого роста. И все-таки подвиг Минина и Пожарского есть великое из великих народных дел нашей истории. Он пред ее лицем с полной очевидностью раскрыл глубину той премудрости, что и народ независимо, сам собой, с великим и в полном смысле государственным умением, может делать свое политическое земское дело.

При этом необходимо еще запомнить, что с восстановлением старо­го порядка само собой последовало никем не провозглашенное, но все­ми глубоко сознанное всепрощение для всех и всяческих воров и негодя­ев, которые, как скоро Смута утихла и излюбленный царь был избран, все тут же оказались людьми честными, и в нравственном, и в служеб­ном смысле. Блудные сыны, постигнутые тьмой неразумия, образуми­лись, все люди в бедах поискусились и в чувство и в правду пришли!.. Все смутное воровство было забыто навсегда: кривые Тушинцы смеша­лись с прямыми нижегородцами, и старые жернова стали молоть по-ста­рому, как было прежде, как было при прежних государях. А потому весь­ма понятно, когда прежние порядки установились на своих прежних местах, то и люди, восстановлявшие эти порядки, должны были остать­ся тоже на своих прежних местах, с прежним своим значением и поло­жением в обществе, а особенно в службе. Дмитрий стал Митькой. Если бы Смута была перестройкой и переделкой государства, тогда явились бы и новые места для людей, в числе которых одно из главных и первых мест принадлежало бы и Пожарскому. Тогда с ним, как и с Мининым, никто бы и спорить не стал из-за места, и не могло бы быть позорного случая выдачи его головою Салтыковым. Общее мнение, всенародное избрание указало бы им настоящие, бесспорные их места. Но так как все дело заключалось в восстановлении прежних порядков, а стало быть, и прежних мест, то наши герои из предводителей тотчас попали в рядо­вые, какими были прежде. Ни для кого из современников это не было и удивительно. С избранием царя потянулся в царстве-государстве прежний царский порядок и жизни, и отношений, и службы.

В Царской Думе и даже еще прежде в Земской Соборной Думе сел на первое место князь Мстиславский, ибо на том месте он сидел и преж­де, и никакая, даже царская власть пересадить его пониже не могла, по­тому что крепок он был на этом месте своими счетами о боярских мес­тах. Это место хранил за ним его род. Царь мог жаловать в бояре, но в сыны честного великородного отца он не мог жаловать. Это было выше его власти, во всем другом безграничной и самовольной. Стало быть, на самом-то деле царем и повелителем был старый порядок жиз­ни и всего быта, который тотчас же и стал все перемалывать по-своему. Царь Михаил правом пожалования в бояре воспользовался в первый же час своего царствования. В день коронования, при всеобщей радости, что после Смуты нового в царском быту не произошло ничего. Молодой царь на радости своего коронования прежде всего пожаловал в бояре не стольника По­жарского и не Козьму, а своего двоюродного брата, князя Ивана Бори­совича Черкасского, только в эту минуту сделавшегося особенно извест­ным народному множеству. Какая была его служба, никто не знал, да и сам он, вероятно, был еще очень молод. Но это было дело собствен­ное царское, личное дело царя. Этот его поступок был руководим все­сильной в то время мыслью о чести своего рода. Опять, стало быть, не что другое, а род управляет мыслями и делами людей. А говорят, что родового быта у нас вовсе не было! Но необходимо согласиться, что об­щина, конечно, пожаловала бы в бояре прежде всего своего избранника Пожарского или своего выборного человека Минина, а не своего двою­родного брата Черкасского.

Вслед затем царь уступил и общине. Вторым он пожаловал в бояре стольника Пожарского. Потом, на другой день, третьим пожалованным в думные дворяне был Минин. Это и было торжеством справедливости и великой почестью для пожалованных. Царю в тогдашней системе по­нятий и порядков ничего больше сделать было невозможно. О пожало­вании вотчинами подробности нам неизвестны. За Пожарским через три недели была утверждена новой грамотой старая его вотчина, пожало­ванная ему Шуйским несправчиво, без отдачи в полное владение и в по­томство, причем были сказаны вышепомянутые слова, вполне засвиде­тельствовавшие значение заслуг и подвигов Пожарского. Затем царской власти, тогда молодой и слабой, находившейся в руках бояр, соперников Пожарского, идти дальше не позволял устав царского быта. Наперекор желаниям даже самого государя, и Трубецкой, и очень многие другие бо­яре везде должны были первенствовать пред Пожарским. Однако и то было великим делом, что на коронации он держал по чину третью рега­лию, весьма знаменательную, державу, яблоко владомое, великодер­жавное. Первую регалию — корону, держал дядя царя, Иван Никитич Романов, с которым было заспорил о месте Трубецкой, но был останов­лен царем, который ему сказал, что действительно Романов меньше те­бя, Трубецкого, но он мне по родству дядя, и потому быть вам без места. Опять все тот же род указывает и руководит даже и при царском венча­нии. Трубецкой держал вторую регалию — скипетр. Спор Трубецкого о месте очень ясно свидетельствует, что здесь люди занимали между со­бой свои почетные места не по личным заслугам и достоинствам, а по за­слугам и достоинству своего рода. Если б Пожарский был великороднее Трубецкого, он занял бы и место почетнее. И не один Трубецкой первен­ствовал в это время перед Пожарским. Выше его стоял и подручный, его воевода по ополчению, боярин Василий Петрович Морозов. Впрочем, несмотря на тесноту от этих пресловутых отеческих мест, смысл подви­га Пожарского во время коронации избранного царя выдавался очень наглядно. Во время церемонии Пожарский предварительно был послан за царским саном на Казенный Двор, откуда торжественно Благовещен­ский протопоп нес на блюде Крест, Диадему и Мономахову шапку; за ним Пожарский нес Скипетр, а затем дьяк, будущий казначей, Траханиотов нес Яблоко — Державу Впереди для чести сана шел боярин Ва­силий Петрович Морозов, что было почетнее, чем несение скипетра, но знаменательный почет оставался на стороне Пожарского. Любопыт­но и то, что этот царский сан первыми выносили на торжество люди ни­жегородского ополчения. Когда регалии были тем же порядком отнесе­ны в собор и поставлены посреди храма на аналое, тот же Пожарский оставался при них все время для почетного предстояния и оберегания. Таким образом, и на символическом «действе» коронования Пожар­ский, и он один, первый торжественно поднял давно оставленный ски­петр Русского Царства, первый принес его к священному торжеству царского постановления, один оберегал царский сан до времени короно­вания, а потом ему же, не без знаменательного смысла, досталось при священнодействии хранить в своих руках державу того же царства, ко­торая своим символом и обозначала это самое царство. Нет сомнения, что в этом назначении для Пожарского церемониальных мест руководи­ла царским повелением духовная власть, собравшиеся митрополиты и архиепископы, в числе которых вторым был Ростовский святитель Ки­рилл, миротворец нижегородской рати от Ярославля до Москвы63. Совре­менники, стало быть, очень хорошо понимали значение заслуг Пожарско­го и искренне выражали ему свою признательность во всех случаях, где этому не служили помехой чины (обряды) и места (теперешние чины).

Вот здесь Пожарский становился уже в ряды людей, которых царь дол­жен был жаловать и беречь не иначе, как по их отечеству, как учила его сама Церковь, торжественно провозгласившая этот стародавний русский завет тут же в соборе, во время его коронования. В этом заключался не­преложный устав старой русской жизни, и порушить этот устав мог толь­ко Петр — преобразователь этой жизни в ее корнях; а до того времени этот устав стоял так твердо и нерушимо, что всегда бывал сильнее самой сильной самодержавной власти, ибо эта власть никогда не касалась его корней, а напротив, сама же ими существовала и питалась.

Поэтому все рассуждения и глубокие соображения о том, почему Пожарский писался в грамотах вторым после Трубецкого, почему он не играл значительной роли в правительстве Михаила, почему был в то время вообще не особенно заметен, такие рассуждения по меньшей ме­ре бесполезны.

Не только государь в официальной среде жаловал и берег людей по их отечеству, но так всегда относилось к людям и все общество, среда неофициальная, на всех ее ступенях. В этом состояло даже «вежество» общественной жизни, т. е. то, что мы называем обыкновенным приличи­ем. Пожарский был стольник и потому с боярином писался вторым, ибо был младший по отечеству. Земство выбрало его в воеводы, поручило ему главное начальство; в его полки собрались вскоре бояре, окольни­чие, большие дворяне; поэтому, быв главным воеводой, он все-таки, ес­ли и от их имени шла грамота, никогда не писал себя первым, а писал так: «бояре и окольничие и Дмитрий Пожарский; бояре и воеводы и Д. П., бояре и воеводы и стольник и воевода Д. Пожарский», прибав­ляя в надобных случаях: «и по избранию всех чинов людей у ратных и земских дел стольник и воевода Д. П.» Однако при этом сохранении старинного вежества сохранялось и первенство воеводы, именно тем, что прописывалось его имя, тогда как все прочие обозначались общими чинами. Так писал свои грамоты и Ляпунов. В официальных бумагах имя значило то же, что и место, а потому, хотя бы оно и стояло ниже общих названий, вроде бояр и воевод, оно все-таки обозначало первое место, так как оно было одно.

Своим отечеством Пожарский, хотя и князь, был не очень велик. Он начал службу при царе Федоре Ивановиче и в год избрания на цар­ство Годунова числился в «стряпчих с платьем», следовательно, носил, подавал, принимал у царя, дома и на выходах, когда было надобно, раз­личные предметы царской одежды. Без сомнения, на эту должность он был назначен по выбору же Годунова, у которого и остался в службе, как у нового царя. Должность эта была немаловажна по особому при­ближению к царской особе; но обыкновенно в нее поступали, конечно, люди способные, по царскому личному выбору, но не по отечеству, а потому не из знатного боярского круга, а из рядовых дворян, из родов захудавших. Род Пожарского в местнических счетах именно отличался своей худобой. Непосредственные ближние его предки и родичи, опричь городничих и губных старост, нигде не бывали, а городничие вез­де во всех городах бывали меньше всех меньших воевод в росписи по разряду. Губным старостой был именно дед Пожарского. Таким обра­зом, и в ряду стряпчих Пожарский занимал последнее место. Очень ес­тественно, что его служба (ему было тогда, в 1598 году, только 20 лет) должна была сопровождаться бесчисленным рядом местнических стычек и следовавших за ними счетов. Малейшее его движение по местам службы тотчас поднимало шум и спор со стороны товарищей или сверстников, которые, как и сам Пожарский, разумеется, не хоте­ли, да в интересах своего рода и не могли уступать свободного шествия по местнической лестнице кому бы то ни было. Между прочим в 1602 г. сентября 20-го, последовала именно такая стычка, любопытная, по не­которым подробностям для биографии Пожарского. Царь Борис велел тогда быть в боярынях у своей царицы княгине Марье Лыковой, а у до­чери своей, царевны Ксении,— княгине Марье Пожарской, матери Дмитрия Михайловича, который тотчас и стал бить челом, что на таком месте его матери быть невместно, а можно быть ей больше княгини Лыковой многими местами и просил дать ему в отечестве суд и счет. Царь велел судить и по разрядам сыскать, кто из них больше. Пожар­ский на суде подал множество случаев, в которых доказывал, что ему можно быть больше даже Лыкова-отца, в ином случае 4, 5, 6, 7, в ином 10, 11 и 12-ю местами. Тем же способом отвечал и Лыков-сын, с кото­рым и стоял на суде Пожарский. Суд, однако, не был вершен, т. е. по­кончен, а потом скоро и царство Бориса миновалось. Но когда суд ни­каким решением не оканчивался, то в местничестве это значило, что спорившие были равны, что дело не перевесило ни на ту, ни на другую сторону. Для тех, кто был похуже родом, это составляло немалую на­ходку, и Пожарский стал ею пользоваться. В 1609 году, при Шуйском, он побранился за отечество с Иваном Пушкиным и в доказательство приводил, что он равен и Лыкову, что для этого равенства и суду него с ним не вершен. Но Лыков постарался объяснить, что суд не был окончен вовсе не по случаю его равенства с Пожарским, а по прихоти Царя Бориса.

Это объяснение очень любопытно. Лыков говорит, что в 1602 — 1603 гг. князь Дмитрий «доводил на него царю Борису многие затейные доводы; что будто он, Лыков, сходясь с Голицыными да с князем Татезым, про него царя Бориса рассуждал и умышлял всякое зло; а его мать, Дмитриева, княгиня Марья, в ту же пору доводила царице Марье на мать его, Лыкова, что будто она, Лыкова, съезжаючись с княгиней Оленой, женой князя Василья Федора Шуйского-Скопина, и будтося разсуждали про нее царицу и про царевну Оксенью злыми словесы... И за те затейные доводы и иные многия лганья царь Борис и царица на мать его, Лыкова, и на него положили опалу и стали в том гнев держать, без сыску, и матери его не велели без указу со своего дворишка съез­жать [выезжать]. И в те поры тот Пожарский, не по своему отечеству и не по стычке, теша его, царя Бориса, бить челом на него, Лыкова, в отечестве о суде; а царь Борис его, князя Дмитрия, за те затейные до­воды и за многия лганья жалуючи, а его, Лыкова, по своему тайному гневу, позоря и казня, вместо смертной казни, велел ему, Лыкову, в не­волю отвечать ему, князю Дмитрию, в отечестве», Лыков, стало быть, почитал как бы смертной казнью спорить об отечестве с Пожарским: так он низменно смотрел на родовую худобу князя Дмитрия64.

Дело в том, что Пожарский тягался с Лыковым разрядами князей Стародубских и Ряполовских, своих далеких, но знатных предков, кото­рые бывали больше Лыковых. На это до разрешения дела он имел пол­ное право. Но Лыков этого права ни за что не хотел признавать и тре­бовал счета ближними родителями Пожарского, колено которых не было велико в разрядах, всегда бывало меньше Лыковых. Чтобы объ­яснить пред царем Василием Шуйским, почему возник такой непра­вильный суд и почему он не был вершен, Лыков и прибег к сплетне, по которой выходило, что царь Борис не жаловал его, Лыкова, только за затейные доводы и лганье Пожарского, почему и суда вершить не ве­лел, и его, Лыкова, за челобитье и докуку о суде послал на службу в Белгород, отчего суд так и не был покончен.

Мы не знаем, что отвечал на эту сплетню Пожарский, а потому, не выслушав обеих сторон, ничего не может сказать, где здесь правда. Озлобленному человеку всегда надобны бывают всяческие объяснения своей злобы; и немудрено, что Лыков иначе и не мог себе разъяснить сво­его дела, как ябедничеством Пожарского. Точно так при царе Михаиле Борис Пушкин жаловался на какое-то умышление Пожарского по сче­там же о местах, но по суду был обвинен перед Пожарским и за бесчес­тье его посажен в тюрьму

Как бы ни было, но из сплетни Лыкова видно, что Пожарский с ма­терью был в приближении у царя Бориса, впрочем наряду с Лыковым, с которым он и завел спор о старшинстве мест в этом приближении. Од­нако царская опала достигала и самого Пожарского. Еще раньше этого времени, в 1599 г., и на него, и на матушку его пришла государева опа­ла. О деде своем Пожарский писал, что при Грозном он в опале сослан был на Низ (так назывался иногда и Нижний Новгород), что в то время предки его много лет были в государевой опале.

При расстриге, за торжественными столами, на приеме послов и в день венчания на царство, Пожарский сидит у Сендомирского за ествою, т. е. исполняет должность дворецкого за посольским столом. При Шуйском его уже не видно в придворной близости. С этого време­ни он воеводствует в полках. Судя по жалобе Лыкова, можно полагать, что Шуйскому он совсем был посторонний человек, рядовой со всеми другими стольниками. Но он крепко стоит подле Шуйского в Москве в осаде от воров; и в то время, как другие, например, князь Трубецкой, бегут в Тушино и всюду к знаемым ворам, он не колеблется, выдержива­ет всякую нужду и голод, но стоит в правде и душой не кривит. Затем, с той же твердостью в правде, он служит царю и воеводой в городах, а потом общим выбором земства становится во главе самого здорового, правдивого и крепкого народного движения на защиту и спасение Оте­чества. В земской службе у него не могло быть споров о местах; но как скоро восстановлен был царский порядок службы, тотчас возникли и счеты о местах, ибо по существу дела здесь опять возвратилась служ­ба холопов государю и государству, а не свободных сирот своей земли, и оценка людей была уже не земская, по общему мирскому выбору, а дворовая, кто каков велик был во дворе государя, на лавках его думной и советной, а также и столовой избы.

Земское уважение к личным достоинствам и заслугам здесь не игра­ло ни малейшей роли. Не прошло пяти месяцев после коронования из­бранного государя и пожалования в бояре самого Пожарского, как про­изошла его известная стычка с Салтыковым. Велено ему было сказать Салтыкову пожалованное боярство. Пожарский уперся своими счетами, что он больше Салтыкова; но тут же было ему доказываемо, против его счетов, что можно ему быть меньше. Он ничего не отвечал, и государь повторил свой указ. Пожарский все-таки не послушался и уехал из двор­ца, сказав, что болен.

Однако царь Михаил, поговорив с боярами, не без уважения отнес­ся к личности Пожарского. Его не воротили во дворец, а решили, что скажет Салтыкову боярство думный дьяк, а в разрядной книге запишут, что сказывал князь Пожарский. Вот все, что царю возможно было сде­лать в этом случае, щадя Пожарского65. Но и это добродушное отноше­ние к его личности было побеждено двумя неотступными просьбами Салтыкова, чтоб государь дал оборону. Тогда государь обязан был, вви­ду и в исполнение уставов местничества, выдать виновного головою. Тем не менее, этот самый обычный в местничестве случай ни в какую строку для личных достоинств боярина ставить никак нельзя. Он смущает нас потому только, что на старый русский быт мы смотрим или иноземными, или новоцивилизованными нашими глазами и очень многое в этом быту совсем не понимаем, как не понимали в нем многое иностранцы XVI и XVII столетий.

Очень понятно после того, что в службе царю Михаилу Пожарский должен был занимать только свои места, какие указывало ему его оте­чество, и что точно так же к умалению его личного достоинства и значе­ния ни в какую строку идти не должно. В иных случаях он бывал первым, чаще всего вторым, а в общем составе боярства двенадцатым из 16, де­сятым из 14, восьмым из 11, восьмым из 16, и т. п., смотря по отноше­нию его отечества к другим боярам. Но из этих цифр мы уже видим, что отечество его не первенствовало; и в этом виноваты были разве только его предки, но ни он сам, ни царь, ни все общество бояр; и это же в гла­зах современников нисколько не умаляло его земского и, так сказать, исторического значения.

Вопреки сказаниям неразборчивых историков, у царя Михаила он пользовался немалым почетом и исполнял поручения столь же важные, как и другие ближние бояре. Надо заметить, что большие и ближние бо­яре Михаила были все его же родственники или состояли с ним в родст­ве по женам, каковы: Романовы, Черкасские, Шереметевы, Сицкие, Салтыковы и пр.; даже князь Трубецкой был в родстве с царем. Пожар­ский был сторона царскому родству, но постоянно в важных для госуда­ря поручениях становился рядом с самыми первыми и доверенными людь­ми этого родства. Так он нередко во время государева отсутствия бережет Москву с Федором, а потом с Иваном Шереметевыми, и в 1620 году бе­режет ее с подручным когда-то своим воеводой, а теперь по отечеству первым перед ним боярином, Иваном Никитичем Одоевским, бережет во время далекого государева похода к Макарию на Унжу, что дает еще больше значения царской и общей от Думы доверенности к его лицу в отношении этого бережения. В 1632 г. ему поручают собирать «пятую деньгу» с торговых людей, а с бояр, и служилых, и с духовенства, кто что даст, на жалованье ратным во время Польской войны. Можно во­просить: почему такого важного поручения не дали Федору Шеремете­ву или другим из первенствовавших и более близких к царю бояр, а да­ли его малоспособному и малозаметному Пожарскому? В другой раз, в 1634 году, когда Пожарский был в Польском походе, это поручение дано было Лыкову, его сопернику по местничеству, но человеку тоже во­все недюжинному.

И тот, и другой род поручений указывает только, что Пожарский пользовался очень большой доверенностью от царя и от царской Думы, а заслужил он эту доверенность еще прежде, у всего народа.

В домашних отношениях государя мы видим Пожарского в равном приближении со всеми большими и родственными царю боярами, хотя, как мы сказали, в родстве с царем он не был. За праздничными и други­ми чиновными столами он бывал если не чаще, то и не реже тех же са­мых первых бояр. Впрочем, обычное, так сказать, рядовое приглашение к царскому столу бояр вовсе не указывает того, что царь соразмерял эти приглашения с их боярскими заслугами. За столами государя чаще боль­ших бояр бывали люди не очень известные, например, Мезецкий, Голо­вин. Да и по разрядам самое большое число таких столов бывало в год около 28, причем Пожарский был 7 раз, в другое время из 23 столов в год он бывал 9 и 10 раз, а иной год 5 и 3 раза, или из 6 столов в год 4 раза и т. п. Нет сомнений, что число приглашений зависело от разных случайностей и со стороны самого Пожарского. Верно только одно, что в этих приглашениях перед большими боярами он меньше не был. На свадьбах царя он тоже наравне с родственными боярами бывал у го­сударя в больших дружках, по отечеству, вторым.

Посольские переговоры он вел по большей части в товариществе с Федором Шереметевым, который был первым дипломатом в то время. В 1617 г. он был в ответе у английского посла; в 1635 — шесть раз, а в 1640 г. три раза у литовских послов; в 1639 г. у крымских послов. В этих посольских случаях Пожарский пользовался титулом наместни­ка Коломенского66. Что он бывал здесь вторым, это опять к умалению его способностей или заслуг ничего доказывать не может. Напротив, поручение посольских дел показывает только, что и царь, и Дума видели необходимость воспользоваться опытностью и способностями Пожарского, как бывалого человека в подобных случаях, а вторые дипло­маты очень часто бывали главными, как, например, при царе Алексее Ордин-Нащокин.

Еще больше дорожили современники ратными способностями По­варского, и в трудных случаях (не только государь, но даже и народ) на­значали его в воеводы, опять как человека искусного, бывалого и спо­собного вести это дело лучше других. И здесь по своему отечеству он иногда бывал во вторых, а хотя бывал и первым, то обстоятельства этой царской службы совсем уже были не те, какими руководил Пожарский в службе земской. Здесь он всегда был в полной зависимости не от цар­ского общего совета, а от указов и наказов из Москвы, от товарищей во­евод, от самого войска, отличавшегося совсем другим характером и уже не имевшего в себе той нравственной силы, с какой шли под Москву ни­жегородцы.

В 1615 г. в Северскую область вторгнулся Лисовский. Его отчаян­ные и быстрые в набегах полки хорошо были известны всем еще в Смут­ное время. Царь Михаил, т. е. боярская Дума, решили послать Пожар­ского, назначив ему в товарищи воеводу Исленьева. С ним были отправлены московские дворяне, жильцы, городовые дворяне, войско более знатное, чем обычные ратники — дети боярские. Но в этом-то об­стоятельстве и заключалась нравственная слабость этого войска. Оно в некотором смысле составляло в то время как бы гвардию и очень лю­било пребывать в Москве, жить на московских калачах, в покое и до­вольстве, и потому очень не любило дальних и трудных походов.

Так князь Семен (Харя) Шаховской об этом именно походе записы­вает следующее: «В 123 году послали нас с Пожарским на Северу про­тив Лисовского, и мы о том били челом, что заволочены с службы да на службу, и за то челобитье мимо всех нашей братьи меня сослали на Унжу, и вскоре пожаловал государь, велел взять к Москве»67.

С полком таких-то защитников земли Пожарский должен был вы­ступить в поход против лисовчиков, которые одним своим именем наво­дили ужас среди бедного и беззащитного населения. Но воевода хорошо знал, с каким врагом имеет дело. Он двинулся с быстротой и настиг Ли­совского у Орлова городища (у Орла). В битве наши дрогнули и позорно побежали вместе с воеводой Исленьевым. На месте остался князь Дмит­рий, а с ним осталось людей жилецкая сотня да дворянская, да дворян из городов непомногу, да человек 40 стрельцов, всего 600 человек. Лисов­ский стал наступать со всеми людьми (2000 человек): был бой зело кре­пок, чуть не хватались за руки, посекая друг друга. Видя, что люди изне­могают, Пожарский обвернулся телегами и засел в этом обозе. Однако ратные стали говорить боярину, чтобы уйти от беды назад к Волхову. Ни­когда не отступавший с битвы Пожарский остался крепок и в этом слу­чае. Он в ответ сказал ратным старозаветное русское слово, очень изве­стное еще от времен древнего Святослава: «Лучше всем здесь погибнуть, чем бежать от врага». Воодушевленные твердостью воеводы, эти остальные люди бились отчаянно, и успех склонился на их сторону: они не только многих побили, но и живьем взяли в плен 30 человек, от­били знамена, литавры, и ни один из них не попал живым к Лисовскому, который поэтому, вовсе не зная, что большая часть наших в бегах, ото­шел прочь, за Орел. Между тем воротились и бежавшие. Пожарский погнал за ним по пятам. Лисовский бежал от него, по выражению лето­писца, как разбойник, перебежал днем да ночью 150 верст, и едва не за­хватил Волхова внезапным приходом, но там отсиделись. Отсюда он бросился к Белеву, где воевода князь Михаил Долгорукий, заслышав его приход, покинул город, побежал в поле. Так же был покинут Перемышль. Оба города Лисовский сжег и направился к Калуге, но Пожар­ский предупредил его, послав туда передовой отряд. Пока гонял за ним Пожарский, ратных все убывало: они разбегались с похода по сторонам, по домам и по городам, так что потом не с кем было и преследовать Ли­совского. Пришла было казанская рать, князь двинулся снова на врага, но заболел, и его отвезли в Калугу едва жива от лютой болезни. Казан­цы побежали в Казань, и рать Пожарского не пошла за Лисовским, го­воря, что одной ей гонять, только побитой быть. Лисовскому открылся свободный путь на все стороны, и он быстро прошел, воюя по всей околомосковной стороне вокруг. Едва от него отсиделся во Ржеве и Федор Шереметев, стоявший там с большим войском на пути во Псков. Царь посылал многих воевод на Лисовского, но ни один нигде не мог его на­стигнуть. За то государь опалу на них положил, а князь Долгорукий и другие воеводы, покинувшие города, были биты кнутом.

Все обстоятельства этого похода, где личность Пожарского, можно сказать, сияет твердостью и искусством воеводским, следовательно, об­стоятельства очень дорогие для определения его личности, стерты не­разборчивыми историками в следующей фразе: «В 1614 г. он воюет с Лисовским и скоро оставляет службу по болезни!»

Точно так же еще более важное событие в жизни Пожарского те же историки затемнили в следующих словах: «В 1618 г. мы встречаем его в Боровске против Владислава; он здесь не главное лицо; он пропуска­ет врагов, не делает ничего, выходящего из ряда, хотя и не совершает ничего такого, что бы ему следовало поставить особенно в вину». А про­пуск врагов! Да и будто история все только ищет обвинения историчес­ких личностей, все только играет роль прокурора? Дело, заключенное в этих словах, было если не военным, то нравственным торжеством По­жарского. Оно происходило так. В 1617 г. ожидали прихода королевича Владислава, который еще искал московской себе присяги на царство. Еще в январе, слыша тесноту ратным людям у Смоленска от Гонсевского, царь послал в Дорогобуж воеводу князя Ю. Сулешева и многую рать конную и пешую. Они отбили натиск Гонсевского, и Сулешев без пове­ления государя отошел с войском к Москве, оставив в Дорогобуже вое­воду Ададурова. Узнав об этом и услыхав также о движении королевича на Смоленск, и стоявшие под Смоленском воеводы тоже пошли к Моск­ве. Царь очень разгневался на это и положил на них опалу. Между тем королевич придвинулся кДорогобужу. Это было в начале октября. Вое­вода Ададуров изменил, сдал ему город и присягнул со всеми людьми.

Из Вязьмы воеводы, Пронский с товарищами, покинув город, побе­жали к Москве. Осадный вяземский воевода князь Никита Гагарин хо­тел было сесть, затвориться в городе на осаду, и остался один-одинехо­нек: посадские и стрельцы все разбежались по другим городам. Горько заплакав, он и сам пошел в Москву. Затем был взят Мещовск, изменил Козельск, тоже присягнув королевичу. Князя Пронского и князя Белосельского царь, бив кнутом и отняв вотчины, сослал в Сибирь. Но, тем не менее, отступление, бегство, измена воевод произвели на земство впечатление очень нехорошее. Земля снова, по-видимому, стала коле­баться, а прошло всего пять лет от общей Смуты. И вот калужские лю­ди, как ближайшие к действию, и народ от других окрестных городов со­брались в Москву к царю и стали со слезами просить его, чтобы Калуги литовским людям не выдал, чтобы избавил от разорения и послал бы бо­ярина с войском; и били челом именно, чтобы государь послал к ним князя Пожарского. Мы не знаем, какой еще большей награды от со­временников мог ожидать Пожарский! Теперь земство калужское, а не руководимое будто бы Мининым нижегородское земство, теперь калу­жане, покинутые под натиском врагов царскими воеводами, просят, что­бы пришел к ним не кто другой, а именно князь Пожарский. Могло ли бы это случиться, если бы это был человек дюжинный, незамысловатый? Нет, вопреки отрицающим историкам, народ очень хорошо знал, что су­ществует еще крепкий, неизменный человек, которому отдать воеводст­во — значит выиграть дело. Какой еще большей признательности нуж­но личным заслугам?

Государь тотчас отпустил Пожарского главным воеводой (18 октяб­ря), а в Калуге готов был товарищ ему, тамошний воевода князь Афанасий Гагарин. Пожарский едва пробрался в город между вражьими полками; сейчас же принялся укреплять город, устроил осаду и послал к казакам, которые воровали в Северских местах, приглашая идти в Калугу на по­мощь, а вины их государь им простил (на это он был уполномочен). Каза­ки скоро явились с большой радостью и многую службу показали. Два ра­за враги приступали к городу и оба раза были отбиты. В первый раз битва длилась весь день, с обеих сторон немало побили и разошлись. Во второй раз враги надвинулись в ночь, думая врасплох взять город. Но у боярина были крепкие караулы и засады; пустил он врагов в деревянную ограду, внезапно сделал вылазку и отбил их с большим уроном. Он не давал им покоя и в окрестных местах; где только готовилась опасность, тотчас по­сылал туда отряды и везде действовал с успехом, так что враги, видя себе тесноту, должны были уйти от Калуги к Вязьме с малыми остатками свое­го войска. Но в июне Пожарский на воеводстве заболел и уведомил госу­даря, что «лежит болен, ожидает смерти с часу».

Царь послал к нему со своим государевым милостивым словом и о здоровье спросить. И здесь назначенный для этой посылки стольник Юрий Татищев заспорил о местах, что ехать ему к Пожарскому невмест­но, за что был бит кнутом и выдан Пожарскому головою. Милостивое слово сказывал стряпчий князь Волконский. Когда вскоре королевич за­теснил Можайск, царь повелел окольным воеводам придвинуться к это­му пункту, из Волока Черкасскому стать в Рузе, из Калуги Пожарскому стать в Боровске. Вот по какому случаю через 8 месяцев воеводства в Калуге он попал в Боровск и занимал и здесь не первое, да и не второе место, ибо сам себе был большой самостоятельный воевода. Потом та­ким же распоряжением он перешел в Пафнутьев монастырь, а Черкас­ский — в Можайск, к Борису Лыкову.

В Пафнутьеве Пожарский поставил острог, из которого врагам тесно­ту делал великую. В Можайске Черкасский с Лыковым укреплялись, но были очень стеснены и голодом, и неприятелем, а Черкасский был даже ранен из пушки, так что едва от раны ожил. Тогда царь двинул к Можайску и Пожарского с повелением вывесть оттуда бояр и ратных людей со­хранно, а в городе для обороны оставить только пеших. В Борисове вое­вода Ивашкин, услышав поход Пожарского, покинул город и пошел со всеми людьми за ним же самовольно. Между тем для действий Пожар­ского это был пункт очень важный. Князь наскоро послал туда своего го­лову со стрельцами, который едва захватил городок в виду неприятеля. В Борисове воевода и остановился, чтобы отсюда действовать, охраняя отступление бояр из Можайска. Они прошли к Москве здорово. Пожар­ский следовал за ними для береженья. Не его была воля в том, чтобы вместо битвы с врагами охранять только бегство от них можайской рати с Лыковым во главе.

Надо сказать, что все это можайское дело положено было по приго­вору царя с боярами на можайских главных воевод, на Черкасского и Лыкова. Им дано на волю, буде возможно, то остаться в осаде, а если нельзя будет сидеть в осаде, пусть идут к Москве, а Пожарский выйти им поможет, проведет которой дорогой бережнее. Воеводы решили уйти в отход. Царь между прочим прибавлял, обращаясь к ратным людям, чтобы они не усумнялись, что воеводы пойдут в отход, велено-де им ид­ти по его указу, чтобы в осаде не истомить всех ратных людей. Но рат­ные очень усумнились, и когда вступили в Москву, началось между ними великое волнение; собирались многими толпами, приходили на бояр с великим невежеством и криком, указывали, повелевали делать, чего не следует и чего сами не знали, замечает летопись. Едва Бог спас от кровопролития!

Между тем известно было, что идет из Запорог на помощь короле­вичу гетман Саадашный с черкасами. Он двигался на Серпухов, потому царь поспешил передвинуть сюда и Пожарского. Но московская смута отразилась и в этих полках; и здесь было волнение великое, никто не хо­тел идти под Серпухов, быть может, по той причине, что Пожарский шел в поход уже больной. Дойдя в Серпухов, он впал «в болезнь лютую и бысть крайне болен», так что царь приказал ему ехать в Москву, а то­варищу его идти с войском на Коломну. Казаки в это время опять заворовали, рассыпались по волостям и начали грабить. Саадашный свобод­но перелез через Оку и направился к Москве68.

Так окончился поход Пожарского. Очевидно, что все дело было смя­то и спутано указами из Москвы от бояр, которые оттуда командовали полками и передвигали их по московскому усмотрению. Дело было подо­зрительное или глупое, и потому естественно, что ратные волновались и указывали боярам, как должно распоряжаться, спрашивали, по какой причине отступили от Можайска и т. д. Но как бы ни было, не Пожар­ский же пропустил к Москве Владислава. Он должен был под страхом опалы в точности исполнять только московские указы.

Через несколько лет началась опять война с тем же Владиславом и при таких же весьма крамольных и подозрительных действиях бояр­ской Думы.

Еще в июне 1631 года царь решил собираться на службу и послать войска к Дорогобужу и Смоленску. Воеводами были назначены: первым князь Черкасский-Мастрюков, как его называли в народе, и вторым князь Борис Лыков, которому это назначение показалось очень обидным, так что, придя в собор, он говорил патриарху Филарету такие слова, что вся­кий человек, кто боится Бога и помнит крестное целование, таких слов говорить не станет. Однако в течение целого года оба воеводы мирно на­ряжались на службу и ратных людей к службе строили. А как время до­шло, что идти на службу, Лыков для своей бездельной гордости и упрям­ства, стал бить челом, что ему на службе с Черкасским быть нельзя: им люди владеют, нрав, обычай у него тяжелый, а главное, что перед ним он, Лыков, стар, служит государю 40 лет и лет с 30 ходит за своим наба­том (турецкий барабан), а не за чужим набатом и не в товарищах. Чер­касский просил обороны от такого бесчестия, и Лыков был наказан кстати и за то, что в государевой службе учинил многую смуту. С него взяли двойной оклад жалованья Черкасского, 1200 р., и отдали обижен­ному Между тем обоих же и отставили от воеводства. Вместо Черкас­ского царь назначил знаменитого Шеина, а вместо Лыкова знаменитого же Пожарского. Это было 23 апреля. Пожарский в то время был, ка­жется, тоже болен и во дворец не выезжал. 4 июня он был отставлен от воеводства за болезнью (сказал на себя черный недуг). На его место на­значен Арт. Измайлов, старый его приятель. Можно было бы заподо­зрить Пожарского, что он притворно сказывался больным. Но надо знать тогдашние порядки. Притворная болезнь тотчас была бы обнару­жена самим Шейным, который счел бы себе бесчестием, что Пожарский ухищреньем не хочет быть у него в товарищах. Затем и царю всегда очень хорошо было известно, кто здоров и кто болен из бояр, ибо каж­дый день два раза они должны были приезжать во дворец. Мы видели выше, что Пожарский не пользовался особенным здоровьем и часто хво­рал. Черным недугом обозначалась меланхолиева кручина, также паду­чая болезнь, перемежающаяся лихорадка, вообще, когда люди бывают в унынии и тягостны умом69. Как не прийти было в кручину и в уныние и не поколебаться умом человеку, способному заболеть душой на общее государственное дело, когда это дело совсем из рук вываливалось по ми­лости боярских крамол и неурядиц.

Таким образом, под Смоленск должен был отправиться Шеин с Из­майловым. Если Лыков своей гордостью и сделал смуту в службе, то Шеин своей гордостью сделал смуту в боярской Думе. Он на отпуске выговорил царю и перед всеми боярами такие оскорбления, каких они, конечно, забыть не могли и постарались за то устроить так его положе­ние, что, быть может, именно за свои дерзкие слова он поплатился по­том головой. Он на отпуске «вычитал государю прежние свои службы с большой гордостью и говорил, что его службы выше всех перед всей его братией, боярами; что его братья, бояре, в то время как он служил, многие по запечью сидели, и сыскать их было нельзя (как, например, Федор Шереметев, Лыков, Романов, и др., сидевшие в Смуту у поляков в Кремле) и поносил свою братию пред государем и пред ними пред все­ми с большей укоризной, и службой и отечеством никого себе сверстни­ком не поставил». Государь на это умолчал, жалуя и щадя воеводу для своего и земского дела, не желая его на путь оскорбить. Бояре на эти грубые и поносные слова тоже умолчали, боясь государя раскручинить, видя к воеводе государеву милость.

Почему Шеин счел уместным в это время напомнить боярам о своей службе, нам неизвестно. Но видим, что в Думе двигалась крамола, шла борьба, разыгрывалась драма, содержание которой мы не знаем и кото­рая окончилась трагедией — казнью Шеина, Измайлова и ссылкой дру­гих достойных воевод, например, Семена Прозоровского,— все за не­счастную сдачу Смоленского лагеря70.

Как бы ни было, но война началась, а денег не было. Тогда осенью со­борным определением стали сбирать со всего государства, кто что даст, а с торговых пятую деньгу, и сбор поручили, как упомянуто, Пожарскому. Между тем летом в июне пришли худые вести из Крыма. Москва испуга­лась нового нашествия и стала укрепляться в осаду. Пожарский был на­значен воеводой левого крыла, по Коломенской дороге; Лыков стал в правом крыле, по Серпуховской дороге. К осени и Шеин у Смоленска был так стеснен и Владиславом, и боярскими распоряжениями из Моск­вы, что необходимо же было помочь ему, хотя для виду. В октябре было решено послать к нему на выручку опять Черкасского-Мастрюка и с ним в товарищах опять того же Пожарского, которого везде выдвигали в сомнительных и трудных случаях. С ними назначен был в поход даже и государев двор,— тогдашняя гвардия, стольники, стряпчие, жильцы и пр. Собираться велено в Можайске. Но сборы длились, а Шеин поги­бал. Писали воеводам наказы, как идти к Смоленску, а из Можайска их все-таки не двигали.

Они стояли там всю зиму. Только 2 февраля 1634 года послан к ним из Москвы князь Волконский советоваться, как бы поскорее помочь Шеину. Воеводы ему отвечали, что они только того и ждут, как бы по­мочь и походом не замешкать. В Москве за эти мысли их похвалили и от 8 февраля указали идти под Смоленск, но свестясь с воеводами Ржева и Калуги. Пока пересылались эти грамоты и приказы, Шеин 16 февраля сдался, почему Черкасский с Пожарским так и остались в Можайске и уже в июне или даже в июле возвратились в Москву. Все это объяснить пока нельзя ничем, как заговором бояр не помогать Шеину, оставить его, храброго, на произвол случая и на его гордые силы. Сами воеводы двинуться к нему на помощь без указу никак не могли, да и в Москве то­же собирались сесть в осаду и, быть может, потому боялись удалить вой­ско из Можайска. Как было, неизвестно, но неудачи этой войны были позорным делом московского боярства, которое, распоряжаясь всеми действиями полков, доставлением запасов и всем ходом дела, по-види­мому, употребляло всевозможные уловки, чтобы эти полки недошли во­время до Шеина. Такие боярские дела были в их боярском обычае, и на­ша старая военная история может представить тому множество примеров.

Пожарский в этом походе остается ни при чем. Он был товарищем и вполне зависел от действия своего товарища, а оба они вполне зависе­ли от наказов и указов из Москвы. Здесь была не земская служба, все­гда руководимая общим мирским, хотя бы и военным советом; здесь бы­ла служба царская, находившаяся всегда в крепких руках боярской Думы и державшая воевод наказами, как своих холопов-прикащиков. В такой среде мудрено было развернуться каким бы то ни было военным способностям, мудрено было даже и употреблять свои способности с пользой. Мы отчасти видели, как паралично перекрещивались дейст­вия воевод. Тот же Мастрюк-Черкасский, воин храбрый и отважный, в ополчении Пожарского делал чудеса, поражая, например, казаков под Угличем, а здесь он целые месяцы стоит без дела, когда дело на носу71.

Все сказанное о деятельности Пожарского при царе Михаиле дает нам одно достоверное свидетельство, что рядовой воевода и рядовой стольник при Шуйском, он при Михаиле, несмотря на незначительную величину своего родословно-служебного отечества, занимает все-таки весьма значительные места между первыми тогдашними воеводами на ратном поле, между первыми и ближними, родственными царю боярами в домашних или городских отношениях. Ясно, что такому возвышению рядового стольника способствовала одна только промежуточная эпоха его службы в междуцарствие или в Смутное время, эпоха службы зем­ской, по общему земскому выбору. За эту службу, которая восстановила порядок в государстве и царскую власть, он от царской же власти (одна­ко, как тоже вероятно, по мысли самого земства) возводится в первый сан государственной службы. По отечеству своему он мог быть пожало­ван только в окольничие, ибо ближние предки его никогда не бывали да­же и в окольничьих, да и сын его Иван Дмитриевич при царе Алексее по обычному порядку службы получил тоже чин окольничего, а не боя­рина, как бывали жалованы дети родовитых бояр. Но, получив боярский сан, Пожарский по отечеству хотя и занимал в общем составе боярства предпоследние места, однако вовсе не был потерян в толпе этих послед­них мест, а везде в важных делах службы стоял впереди с передовыми боярами и воеводами, а иной раз и одним лицом бывал первым.

Мы желаем одно сказать, что, вопреки мнению неразборчивых исто­риков, и царь, и боярское общество, не говоря о всей земле, очень хоро­шо помнили великую земскую заслугу Пожарского и по ее значению уравновешивали к нему свои отношения, избирая его, подобно Земству, к исполнению дел важных и трудных, требовавших полного доверия к личности.

Мы не знаем, какую еще другую, еще большую оценку заслугам По­жарского могли выразить его современники, именно в официальной, служебной среде? Нам кажется, что большего они ничего не могли сде­лать, не порушив всего порядка службы, всего быта, всех отношений старины.

Вообще, напрасно отрицающие историки думают и даже говорят, что «в свое время Пожарского не считали подобно тому, как считают в наше время, главным героем, освободителем и спасителем Руси». Противное такому мнению заявляли даже паны-поляки, ведя посоль­ские переговоры с русскими уже при царе Михаиле, в 1615 году. Они от­четливо говорили московскому боярству, что оно, это «боярство, По­жарского в больших богатырях считает»12; говорили, следовательно, только то, что было тогда ходячей истиной. Вот почему и мы, потомки, почитаем его главным героем и большим богатырем. Эту непреложную и всем тогда очевидную истину современники Пожарского засвидетель­ствовали во множестве своих сказаний об истории Смутного времени. Его современники, как только касалось их слово освобождения Руси от поляков, никого другого и не поминают, как только двух главных героев этого освобождения, Пожарского и Козьму. Летописные статьи об их делах дошли до нас при помощи хронографов в великом множестве. Они принадлежат не одному, а нескольким летописателям, излагавшим со­бытия полнее или короче, при различных даже взглядах, но всегда с од­ной мыслью, что подвиг спасения Отечества совершен Пожарским и Мининым. В официальных, приказных бумагах, каковы разрядные за­писки, к этим двум именам не совсем правильно присовокупляли и Тру­бецкого единственно только за то, что он все стоял под Москвой, чис­лился избавителем официально. Но видно из всех событий, какого рода он был избавитель. Большинство летописных сказаний и не ставит его даже рядом с князем Пожарским и Мининым. Некоторые, еще глубже и точнее понимавшие все дело и все его обстоятельства, ставят впереди Минина как первого основателя и строителя всего подвига, где Пожар­ский, конечно, является вторым лицом как избранник того же Минина. Но у всех одно общее слово: Минин и Пожарский, Пожарский и Минин, смотря по тому, пишет ли дворянин-помещик, всегда вперед выставля­ющий воинское дело, а с ним и Пожарского, или пишет посадский чело­век, придающий столько же значения гражданскому делу, гражданским жертвам на общую пользу, где Минин показал себя на самом деле пер­вым и единственным человеком. Одна легенда даже не упоминает вовсе о воеводстве Пожарского, а ставит Минина и начинателем и воеводой, который довершил дело, заткнувши за пояс боярина Трубецкого. Так о Минине должен был мыслить весь Русский Посад, поднятый им в это время до значения государственной политической силы, управлявший заодно с боярством самым великим делом, какого дотоле не бывало в Русской земле73.

Один летописец, заключая свое повествование о Смутном времени, высказывает мыслью всего народа следующее:

«Бысть же во всей России радость и веселие, яко очисти Господь Бог Московское царство от безбожныя Литвы, початком боярина Михаила Васильевича Шуйского-Скопина, а совершением и конечным радением и прилежанием боярина князя Дмитрия Михайловича Пожарского и ни­жегородца Кузьмы Минина и иных бояр и воевод, стольников и дворян и всяких людей. И за то им зде слава, а от Бога мзда и вечная память, а душам их во оном веце неизреченная светлость, яко пострадали за пра­вославную христианскую веру и кровь свою проливали мученически. И на память нынешним родом во веки аминь».

«С царства Бориса было все в разорении и в кровопролитии; не бы­вало покоя 13 лет, но всегда плач и слезы!»

Таким образом, держась строго источников, мы должны предста­вить себе Пожарского именно таким лицом, каким привыкли себе его представлять, т. е. главным, если не первым, то вторым подле Минина героем освобождения и спасения Руси от Смуты, от поляков и воров или, в сущности, вообще от воров, ибо и поляки здесь явились такими же ворами без всякой национальной задачи, а с одной целью попользо­ваться за счет ослабленного смутой государства, поналовить в его мут­ной воде рыбы.

Держась строго источников, мы не можем согласиться с отрицающи­ми историками, что личность Пожарского принадлежит к тусклым лично­стям, что это не более, как неясная тень. Напротив: из среды летописных и других сказаний о нем, его личность выдвигается с достаточной яснос­тью и очертательностью. Она носит в себе черты наиболее гражданские и наименее боярские или дворянские, черты истинного слуги обществен­ному, а не своему личному делу; черты, более приближающие его к Ми­нину, к этому Зоровавелю Смутного времени, чем к Ляпунову и к другим подобным героям, не сумевшим поставить общее Земское дело выше своей личности. Из этого общего очертания фигуры Пожарского вытека­ют и все частные подробности его характера. Храбрый, мужественный и искусный воевода, никогда не отступавший от опасности в битвах, от­личается в одно время не свирепыми, а гуманными качествами характе­ра, которые дороги не для семнадцатого только, а для всякого века, наи­более развитого и цивилизованного. Если бы не числилось за ним, записанных летописцами же, очень храбрых и неустрашимых дел, исто­рики могли бы приписать его гуманные, человечные черты простому бла­годушию или слабодушию. Но целый ряд твердых, мужественных и, глав­ное, всегда прямых поступков не оставляют сомнения, что гуманные и великодушные его дела составляли лучшее украшение его характера. Одно не могут ему простить его биографы и историки, что нет в его лич­ности ничего театрального: а известно, что без театральных драматичес­ких прикрас какая же бывает история! Такую историю или биографию ни­кто и читать не станет. И вот, биографы и историки недовольны таким лицом. За это они и отводят ему место в ряду обыкновенных пошляков, случайно, силою обстоятельств попавших на высоту подвигов героичес­ких74. Ляпунов им нравится больше, и в нем они находят неизмеримо больше и талантов перед личностью Пожарского, вовсе забывая, что од­ной меркой, да притом еще меркой театральности лица, никак нельзя из­мерять каждую историческую личность. Каждая личность, даже и совре­менная, требует меры более широкой, т. е. меры всестороннего ее изучения, непременно вместе со всей средой, где она действовала; ибо оторванная от своей среды, личность всегда превращается в отвлечен­ность, а с отвлеченностью, как с математическими знаками, можно при­готовлять любые выводы на счет этой личности. Театральное и истинно драматическое в личности Пожарского не поддается только поверхност­ному изучению истории вообще. Минин и Пожарский — личности в полном и глубоком смысле исторические, и чтобы верно изобразить их, недостаточно знать только одни их личные дела и подвиги и жаловаться по этому поводу на скудость будто бы источников. Их личности сливают­ся со всем ходом их времени, от правильного понимания и правильного изображения которого вполне зависит и правильное изображение их лиц. Мало того, их личности вросли корнями в предыдущие эпохи, в ос­новы всего русского быта, и чтобы открыть в них высокое и истинное драматическое, необходимо с биографическими же подробностями вос­становить пред глазами читателя всю эпоху, которая постепенно готови­ла русскую Смуту, и потом выдвинула эти чистые и светлые, в историче­ском смысле, можно сказать, святые образы всенародного движения.

Если о домашних делах Минина, как и самого Пожарского и других исторических лиц, мы вообще очень мало знаем, то разве есть тут какое-либо затруднение для изображения исторической личности? Неужели для истории, в этом именно случае, очень важно знать, как и что Минин кушал, с кем и как ссорился, каким подвергался сплетням и т. д. Нам ка­жется, что историческое в личности совсем не то что ее домашнее. Нам кажется, что для историка весьма достаточно знать, что Минин заболел душою о страданиях своей земли и воплотил свою энергическую мысль в дело, которое достославно довел до желанного конца. Как в палеонто­логии по остаткам кости восстанавливают цельный, полный образ допо­топного животного, так и в истории весьма достаточно одного сведения, что человек способен был заболеть душой на общее дело. Здесь все ска­зано, и можно очень легко восстановить, какой это был человек, потому что достаточно известны нравственные законы, управляющие каждым личным характером. Само же Смутное время до очевидности ясно дока­зало, что воры во всяких смыслах никогда не бывают способны заболеть душой на общее дело.

Нам кажется, что отрицающие историки, изображая исторические личности, недостаточно уяснили себе, что такое историческое и что та­кое домашнее в таких изображениях. Они смешивают два совершенно различные обстоятельства при определении исторических, однако, а не других заслуг взятой личности. Оттого их портреты выходят даже не по­хожими и на людей.

Нам остается сказать несколько слов о любопытном обстоятельст­ве, как Пожарский и сам Минин относились к избранию царя. Они с са­мого начала писали, что должно избрать царя всей землей, кого Бог даст из русских родов. Они поставили эту мысль до точности ясно и опреде­ленно и отняли всякую возможность избирать царя одной Москвой, од­ной областью, одной партией. «По всемирному совету!» — твердили они всем городам и всей земле.

В том самом хронографе, в котором, в летописных особых вставках, записанных, по-видимому, с народного голоса, одному Минину присваи­вается и воеводство над нижегородским ополчением и все победы под Москвой, рассказаны также и обстоятельства избрания на царство Ми­хаила. В них передовое место, подобно Минину, занимает Пожарский и как бы руководит избранием. Рассказ излагает обстоятельства таким образом:

«И начали между собой совет творить со всем освященным собором всей Русской земли князи и бояре и всяких чинов множество людей, князь Дмитрий Михайлович Пожарский со всеми чинами. А вопрошает [князь Пожарский] их на искус, какой ему ответ подадут, и говорит: "Те­перь у нас в Москве благодать Божия возсияла, мир и тишину Господь Бог даровал: станем у Всещедрого Бога милости просить, дабы нам дал самодержателя всей России. Подайте нам совет. Есть ли у нас царское прирождение?" Все умолкли. Помолчав, духовные власти стали гово­рить: "Государь Дмитрий Михайлович! Мы станем собором милости у Бога просить. Дай нам срока до утра".— Наутро сошлись все предсе­датели собора. Тут некто из дворян города Галича предложил собору вы­пись о сродстве Цареве, как "царь Федор Иванович, отходя сего света, вручил свой скипетр и венец своему братану боярину Федору Никитичу (Романову), как узнал об этом Годунов и заточил боярина в Сийский мо­настырь и с сыном его Михаилом, дабы самому царством завладеть, что и случилось. Теперь боярин Федор Никитич уже Филарет, митрополит Ростовский, а сын его боярин Михаил в Костромских местах, в Ипацком монастыре пребывает и с матерью своей. А тот Михаил Федорович царю Федору Ивановичу по сродству племянник, по матери царя, Анастасии Романовне, что была супруга царю Ивану Васильевичу. Тот да будет царь, а кроме его никто иной не может быть". Такова была выпись. Она приходила из костромских же мест, из костромского Галича. Но остава­лось еще ехиднино порождение, злоба и противоречие. На соборе разда­лись клики: "Кто это писание принес, кто и откуда?" Значит, была сто­рона, которая недоброжелательно встречала эту выпись. Но в то время ускорил славного Дону атаман и предложил на соборе новую выпись, та­кую же. И вопрошает его князь Дмитрий Михайлович: "Атамане! Какое вы писание предложили?" Отвечает атаман: "О природном государе Михаиле Феодоровиче?" Царского прирождения требовал и Пожар­ский. Ответ, следовательно, вторил его вопросу, как и ответ галицкого дворянина. И прочли писание атаманское. И все на совете стали соглас­ны и единомысленны». Дворяне и казаки составляли главную силу на соборе, и выбор, следовательно, по их голосам был решен окончатель­но. И видимо, что это решение прошло через руки Пожарского уже по той причине, что на соборе он необходимо занимал самое видное место как главный воевода нижегородского ополчения. Старец Авраамий и здесь описал себя так, что избрание проходило только через его руки, что всякие чины, желая подать голос, шли не на собор, а прежде к стар­цу, моля его, чтобы возвестил собору их голоса и записки. Он и был хо­датаем за всех перед собором, разумеется, похваливая всех, что избира­ют царем Михаила. Могло ли это так происходить, если созванные на собор чины все сами имели прямое право присутствовать на соборе и там подавать свои голоса и предлагать писания?75

Между тем существовала сплетня или слух, что сам Пожарский под­купался на царство, что стало это ему 20 тысяч. В 1635 году межевые су­дьи на польском рубеже, стольник князь Ромодановский и дворянин Су­мин поссорились, все из-за тех же отеческих мест. Ромодановский назвал Сумина страдником и хотел было схватить его за бороду. Сумин схватил его за полу и крикнул: «Только ты станешь меня драть за боро­ду, и я тебя зарежу!» Их расступили дворяне псковичи и пусторжевцы, соткнуться им не дали. Тогда разобиженный Сумин начал лаять-бра­ниться. «Тебе я страдник,— кричал он,— а государю что? Страдником ты меня называешь! Не государь ты мне. Государь у нас один, помазанник

Божий, кого нам Бог дал! Аты не государься и не воцаряйся! И брат твой князь Дмитрий Пожарский воцарялся и докупался государства, хотел на Москве государем быть! Стало ему тысяч в двадцать, да того ему Бог не дал, а дал нам Бог праведного государя, царя и великого князя Михаила Федоровича всея Руси. Тому я и страдник, а не тебе! И другого государя у нас не будет! А я тебе по государеву указу товарищ. Велено нам меже­вое государево дело делать вместе!» При розыске Сумин от этого «невместимаго слова» отрекался, но было доказано свидетелями, что он это говорил. Правительству же важно было знать, когда Пожарский доку­пался царства, в безгосударное время или теперь, при царствовании Михаила? Сумин объяснил потом, что говорил таким образом: «Ив без­государное время, как владели Московским государством бояре, По­жарский и Заруцкий, и в то время страдником они его не называли»76. Нельзя совсем отрицать, что Пожарский вовсе был чужд мысли о выбо­ре на царство и его, наряду с другими кандидатами. В его положении, как уже избранного всеми чинами воеводы земского ополчения, это было как нельзя более естественно и даже соблазнительно. Но пред всенарод­ным множеством, по своему характеру, он, конечно, относился к этому делу кротко и скромно, точно так, как относился и к совершившемуся своему избранию в воеводы. Скромное и застенчивое отношение к сво­ему воеводству лучше всего он сам высказывает по случаю посольских переговоров с новгородцами, которые, между прочим, настаивали, что­бы посланы были в Швецию послы о выборе на царство шведского ко­ролевича. Пожарский отвечал, что послать послов нельзя, потому что и к польскому королю за тем же были посланы послы, и какие люди! Князь Василий Голицын с товарищи. И те теперь в чужой земле погиба­ют. Новгородцы заметили, что польский король, задержав тех лучших людей, никакой себе выгоды не сделал. И без них теперь идет дело неху­до. Бояре и воеводы тоже собирались и тоже стоят против общих врагов. Тогда Пожарский сказал им: «Очень надобны были такие люди в нынеш­нее время. Только бы ныне был здесь такой столп, князь Василий Васи­льевич, им бы все держались. И я за такое великое дело без него не взялся (бы); а то ныне меня к такому делу бояре и вся земля силою при­неволили!»77 Если и в действительности, как уверяет г. Костомаров, По­жарский высказывал в этих словах сознание о своей духовной скудости, то он же и в этих же самых словах высказывал сознание о своих досто­инствах, говоря именно, что и бояре, и вся земля силою его приневоли­ли быть вождем великого дела. Стало быть, здесь первое положение совсем упраздняется вторым, и остается простое, умное и скромное сло­во о настоящем значении своей личности. В подобном случае то же бы сказал и Ляпунов, заодно действовавший с Голицыным, высоко ценив­ший его достоинства; то же бы сказал и сам Голицын, ибо в переговорах нельзя же без особенной глупости выставлять себя первым героем и восхвалять пред другими свою только личность.

Самые эти новгородские переговоры свидетельствуют о тонком по­литическом уме Пожарского, о его полном сознании истинной меры сво­их достоинств. Он ставит себя не боярином-воеводой, а простым зем­ским человеком, ищущим того только, чтобы видеть государство в неподвижной правде и соединении, чтобы кровопролитие в крестьян­стве перестало, чтобы настали покой и тишина... Другой цели он не име­ет. Как вождь собственно посадского, мужицкого движения на защиту Родины, он совсем сливает свою личность с этим движением, совсем пропадает в нем, не высовывается ничем оскорбительным для этого дви­жения, а напротив, вполне точно и верно и очень осторожно несет его истинные всенародные желания к одной цели, чтобы восстановить госу­дарственный покой и тишину.

Есть грамота от Пожарского, как от предводителя, и вместе от все­го ополчения, написанная на стану у Троицы в августе, следовательно, накануне похода под Москву, гамбургским немцам, которые предлагали свои услуги помочь ополчению военными людьми, от чего Пожарский отказался и писал, между прочим, и о своем всенародном избрании в во­еводы, говоря тем немцам, что его «избрали всеми государствы Россий­ского Царствия все бояре, и воеводы, и чашники, и стольники и пр., все служилые и неслужилые люди, за разум, и за правду, и за дородство, и за храбрость, к ратным и к земским делам...» Вот похвала себе, кото­рую Пожарский позволил выставить в сношениях с далекими иноземца­ми для наилучшего разъяснения им, что помощь их теперь не надобна, что теперь русские люди все собрались воедино и надеются одними сво­ими силами побороть поляков, что русское дело теперь со всех сторон идет благополучно. Грамота писана от имени всего войска, по вопросу, который также непосредственно касался всего войска, следовательно, грамота неотменно была читана пред всем войском, пред всеми боярами и воеводами, которые для русской же чести перед немцами необходимо должны были ярче обозначить заслуги и добрые качества своего излюб­ленного и всеми избранного воеводы. То была не похвала, а общая мол­ва о добром воеводе78.

Все приведенные обстоятельства дают нам основание к тому убеж­дению, что если и мог Пожарский думать о своем избрании на царство, то по своему отношению к обществу, ко всей земле, очень умному и скромному, не мог пустить этого вопроса на подкуп деньгами.

Однако, есть и такие обстоятельства, которые дают изобильную пи­щу для разных вопросов и запросов, т. е., для голых соображений, дога­док и домыслов, на чем обыкновенно всегда постраиваются всякие сплетни. Можно думать на все лады. Можно думать, что Пожарский с Мининым, когда начинали дело, условились: первому быть царем, вто­рому — первым у него боярином и начальником всех денежных и хлеб­ных по доходам Приказов. И летопись говорит, что у них еще допрежде было по слову. В первой же своей грамоте из Нижнего они провозгла­сили, что нижегородцы решили выбрать государя всей землей, кого Бог даст, и утвердили все ополчение в мысли, что выбирать государя из мос­ковских родов, что было окончательно решено при переговорах с Но­вым-Городом, в самый день выступления из Ярославля под Москву. Не явно ли, что они действуют в пользу своего задуманного выбора! Ведь другие бояре, не желавшие или не имевшие уверенности, чтобы быть на царстве, указывали все иноземных королевичей и им присягали. Затем, как осторожно и гуманно наши оба героя вели себя во все время, когда подвигались к Москве; угощали войско обедами, раздавали щедрое жа­лованье, награды и дары, все силы употребляли на то, чтобы все были довольны, чтобы не было несогласий, ссор, ненависти, чтобы была вез­де тишина и покой! Не явно ли, что они действовали так с целью всеми мерами задобрить земство, дворян, казаков... Сколько раз Пожарский засылал именно к казакам, сколько раз их послов удобривал подарками. Стоя под Москвой в октябре, он засылал «наговаривать» даже и к каза­кам Заруцкого, привлекая их служить в его полках. Между тем Минин все сбирал, да сбирал земскую казну и наполнял свои и Пожарского кар­маны, чтобы, когда начнется избрание в цари, сыпать деньгами направо и налево, как и сделал Пожарский, истратив понапрасну 20 тысяч. От­куда было взять Пожарскому, не совсем богатому вотчиннику, да еще в разоренное Смутное время, эти 20 тысяч, сумму огромную в тогдашних обстоятельствах и по тогдашней цене денег. Ясно, что это были деньги земские, набранные Мининым. Ведь брал же Минин взятки и посулы по делу толоконцевских крестьян! И так далее, и так далее... «Множество вопросов готовы явиться к нам на глаза, и на них мы не в состоянии от­вечать!» Но разве это будет история?

Так как Минин и Пожарский составляют в народной памяти и в са­мой истории как бы одно лицо, один исторический образ, и почти никогда друг от друга не отделяются и своими именами, то к сведению о посулах Минина является сведение и о посулах Пожарского. Нам встретилась записка вятских земских людей о расходах, какие они делывали по слу­чаю доставления своей податной казны в Москву. В 1616 г. июля 28-го они писали: «Приехав к Москве [между прочим], ходили во Двор челом ударить князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому для отписи, несли ему рыбу-калуш куда белую рыбицу, да колачей, да яблоков на два руб­ли с гривной; дворянам его дано гривна...» В 1617 году они пишут, что «от Нижнего ехали со княгинею и с стрельцами и с сыном боярским, хо­дили ко княгини челом ударити и стрельцев и сына боярского почтили, и того стало нам полтина». Какая это была княгиня, вятчане не упоми­нают; но нет сомнения, что здесь разумеется мать Пожарского, княгиня Марья Федоровна, жившая в то время в Нижнем и должно быть имев­шая в городе и в земстве большое влияние, так что не нужно было и по­минать ее фамилии при имени княгини. Она там спасла от позорной смерти пленного из Кремля полковника Будила, которого послал туда на житье Пожарский и с которым озлобленный народ хотел было распра­виться по-своему79. Затем вятчане записывают: «Приедучи к Москве хо­дили в Ямской Приказ, кони записывать, и стало нам убытка 2 гривны. Ходили ко князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому челом ударити и несли ему рубль».

В каком же свете и смысле эти рубли рисуют нам личность Пожар­ского? Мы, конечно, поспешим сделать заключение, что, платя дань ве­ку, он был взяточник, посуловзиматель! Но по старому коренному рус­скому обычаю подобные приносы именовались и разумелись вообще гостинцами, поклонами, поминками, и без поминка-гостинца нельзя было войти ни в один дом, если люди вели между собой дружбу, знаком­ство, не говоря о родстве, или нуждались друг в друге. Самое слово «гостинец» показывает, что это был собственно неизбежный знак го-щения, гостьбы, как скоро люди являлись друг у друга гостями, приез­жими и заезжими из близка или издалека. Это была непреложная фор­ма привета, радости и радушия при встрече и свидании. Вместе с тем это была вежливая почесть лицу, форма признательности, благодарнос­ти, уважения, почтения. В отношении всего служилого, управляющего и владеющего сословия это был стародавний устав обхождения со вся­кой властью, устав первокняжеских уроков и оброков и всей древней финансовой системы, обозначаемой одним именем: кормления. Таким образом, старозаветный русский гостинец-поминок сам по себе вовсе не то же значит, что взятки или посул. Сам государь земли и вся царская се­мья собирали и даже золотые подарки от духовенства, вместе с капустой и квасом из монастырей, собирали на всякой царской радости дары от всего народа. Известно, как сам государь смотрел на значение таких по­дарков. Когда при рождении царских детей в города присылались при­дворные с радостными грамотами, то власти духовные и воеводы долж­ны были давать обеды и непременно дарить этих вестников царской радости. «А как приедут они к Москве,— замечает Котошихин,— и их спрашивают, кто чем дарил,— и будет кто подарил скудно, а место и че­ловек богатые, и о том царь бывает гневен, понеже будто тот человек не рад рождению того царевича». Таков был стародавний завет русской жизни, по крайней мере в отношениях земства к своей правящей и вла­деющей власти к своим служилым людям. Очень естественно, что про­стые обычные поминки-гостинцы незаметно являлись взяткой во всех случаях, когда дело доходило до вымогательства, когда в этом отноше­нии употреблялось насилие, принуждение.

Вот почему всякие приносы к управляющей власти, как скоро начи­налась ссора с этой властью, тотчас поступали, в жалобах на власть, в число взяток и посулов. А потому, чтобы отделить взятки от обычных приносов, необходимо знать, насколько такие приносы были последст­вием вымогательства, прямого, по приказу, или косвенного, из страха насилия и притеснений. Один довольствовался лишь тем, что по обычаю ему приносили в почесть. Это не почиталось ни чем более, как обычным даром, поклоном, поминком, от чего по вежливости века без обиды и от­казаться было невозможно, чего, как непременного условия жизни, тре­бовало людское обхождение века. Другой, хорошо зная силу своей вла­сти, сам назначал размер приноса, или же такой размер сам собою вырастал, когда дароприносители тоже очень хорошо понимали, что без увеличенного размера гостинцев никакого толку от власти не добьешь­ся. Ясно, что в этом случае обычный гостинец приобретал уже свойство взятки, и потому различие обычных гостинцев в почесть от гостинцев-взяток может в известных отношениях показать именно размер их коли­чества или ценности. Те же земские люди и в те же почти годы, приехав на Верхотурье, записали: «Приходили к Ивану Лаврентьевичу к воеводе с гостинцами, а несли гостинца полоть мяса, да полтора пуда меду, да семь Рублев денег; да несли две белые рыбы, да ковригу хлеба; да сыну его Володимеру несли рубль, да дворяном его полтину. Да тогоже дни несли дьяку Андрею Ермоличу ковригу хлеба, да на грош колачей, да полоть мяса, да пуд меду, да три рубля денег, да дворянину его две гривны». Здесь тяжесть воеводских отношений видимо увеличивала и тяжесть или объем обычного приноса. Два рубля с гривной, или рубль, поднесенные одному из знатных бояр в Москве, или семь рублей и три рубля, подне­сенные, кроме пудов меду и полтей мяса, рядовым воеводе и дьяку на да­леком Верхотурье,— гостинцы весьма различного свойства и значения.

Мы вообще полагаем, что для исторических дел личности домашние ее дела не совсем значат именно то, что по теперешним нашим поняти­ям мы стараемся в них найти. Не говорим о том, что во все века в нравах людей существуют положения, осуждаемые чистотою идеальных нрав­ственных понятий, но, тем не менее, обязательные для жизни, от кото­рых никакая нравственно-высокая личность свободна не бывает.

Поделиться: