Полное название главы: Пояснения к предыдущему: шаткость научных оснований в истории. Существо бытовых и политических интересов дружинного сословия служилых и крестьянского сословия тяглых. Их отношение к созданному государству. Коренные причины Смуты. Бытовое значение казачества
Достоуважаемый наш историк Н. И. Костомаров почтил наши предыдущие замечания о личностях Минина и Пожарского подробным и внимательным разбором в статье «Кто виноват в Смутном времени?» (Вестник Европы, сентябрь 1872 г.). Это вызывает в нас тем большую и тем живейшую признательность, что история Смутного времени, в действительности, требует всесторонней переверки и самых подробных и точных изысканий, так что всякое новое слово по этому поводу получает вес и силу и неизменно служит спутником к открытию исторической истины. Наши взгляды на эпоху, по выражению уважаемого историка, диаметрально противоположны. Но между ними находится истина, к которой иначе невозможно приблизиться, как после многих и долгих разбирательств, объяснений и пояснений, если и проводимых иногда с обеих сторон с излишней настойчивостью и даже с некоторой запальчивостью (в чем, однако, выражается только неминуемое свойство всякого спора быть живым отголоском живых же людей), зато всегда способных в большей или меньшей степени раскрыть пред читателем, какая из сторон наиболее достигает желанной истины. Вот почему мы почитаем долгом и со своей стороны представить несколько пояснений к тем соображениям и фактам, какими руководились, объясняя Смуту,— этот любопытнейший эпизод нашей истории.
Достоуважаемый историк не находит правильным наш взгляд, что Смута начальных годов XVII столетия порождена и распространена на всю землю боярством и вообще служилым сословием, и что, напротив, неслужилое сословие, коренное земство, народ не только не участвовал в сочинении и распространении Смуты, но, крепкий и здоровый нравственно, в полной мере испытав, что значит государственная безурядица, поднялся наконец, угасил Смуту и спас Отечество, т. е. собственными силами и средствами совершил великий государственный подвиг. Уважаемый историк отмечает, что «такой взгляд на служилых и неслужилых преувеличен и как будто показывает, что те и другие были людьми иного племени, языка, словно турки и греки в Оттоманской империи или какие-нибудь ост-готы, либо лангобарды с одной стороны и римляне с другой в Италии. Мы не только сомневаемся (продолжает он) в возможности такого раздвоения в русском народе, при котором служилые и неслужилые казались бы враждебными и как бы разноплеменными лагерями, но считаем это положительно невозможным». Затем историк тщательно доказывает, что если и были на той и другой стороне свои интересы, то несравненно было более признаков жизни, общих тем и другим, что родовитые и служилые были тоже русские и имели с народом одни нравы, одинаковые понятия, один склад ума, одни добродетели, одни пороки и т. д.
Надеемся, что за чужую фантазию мы не ответчики, и приводимые историком выражения (как будто, как бы) освобождают нас вполне от доказательств, что в нашей статье ничего мы не говорили о воображаемом, как бы разноплеменном, раздвоении служилых и неслужилых.
Надеемся также, что если бы мы стали «задаваться мыслию отыскивать везде враждебные отношения дружины к земщине», если бы, в самом деле, задали себе специальную задачу «накладывать как можно более черноты на бояр и служилое сословие, и как можно более в привлекательном виде изображать своего сироту-народ», как свидетельствует уважаемый историк (стр. 11, 16), то нам вовсе не было бы нужды прибегать к фантастическим преувеличениям. Обставленное надлежащими неоспоримыми фактами, одностороннее разрешение такой задачи постояло бы само за себя. Только стоит попасть на одну какую-либо точку зрения и направить свои соображения в один какой-либо угол, то самый строгий ум, без всякой помощи фантазии, всегда может прийти к самым неожиданным выводам. Из всех наук, история — наука самая гостеприимная и благодарная в этом отношении. Она широко растворяет двери своего храма всякому приходящему, и настолько же тому, кто с великой ученостью усердно изучает и обрабатывает ее необозримый материал, как и тому, кто, с познаниями краткого учебника, вчера только прочел какую-либо историческую статью. В ее гостеприимном храме всем свободно; в нем всякий чувствует себя как дома, всякий и обо всем свободно и беззастенчиво мыслит, обо всем свободно и беззастенчиво судит и рядит по той именно причине, что история занимается расследованием и изображением человеческих дел, а в человеческих делах каждый человек есть полноправный и вполне независимый судья и решитель. От этой же причины история как наука до сих пор не могла выработать себе своей собственной ученой техники, если можно так сказать. Она еще не выработала своих условных знаков и имен для обозначения своих непогрешимых истин, таких знаков и имен, при указании которых все были бы согласны, что обозначают они именно только тот смысл, какой разумеет в них наука. Во всякой другой науке вновь приходящий всегда чувствует тесноту и неловкость, пока не освоится с ее началами и с ее техническим языком. Как я могу рассуждать с толком в физике, химии, астрономии, в науках естественных, юридических, филологических, математических, когда не знаю ни их техники, ни их оснований? С первых же слов я должен буду сознаться в своем неведении и замолчать. Как я могу рассуждать хотя бы о дробях в арифметике, если наперед не узнаю хорошо, что значит числитель и что знаменатель? и т. п. Но зато, приобретая технику такой науки, всякий тотчас убедится, что дознанные в ней истины для всех ясны и точны и никак не могут возбуждать даже и малейших недоразумений и споров. Как скоро скажут: числитель, знаменатель, то эти имена во всех умах изобразят одно и то же бесспорное понятие.
Совсем другое происходит в ученом храме истории, по крайней мере у нас. Здесь нет таких технических имен, которых нельзя было бы с той или с другой стороны подвергнуть спору. Здесь все шатко и валко, и все можно погнуть на сторону. Казалось бы, что такие общие слова как — народ, общество, государство, свобода и т. п., по беспрестанному употреблению в исторических сочинениях, давно уже стали техническими и потому для всех и каждого ясными и понятными; а выходит, что они-то больше всего и возбуждают толки, споры, пререкания и именно о том, какая истина должна в них заключаться. Они-то больше всего и вносят непроходимую путаницу понятий в исторические воззрения на исторические личности и события. Не говорим о словах частного значения и смысла, вроде слов дружина, боярин, казак и т. д. И те еще далеко не уяснены и не определены окончательно и подают нередко повод растягивать их смысл в любую сторону. Вот почему из исторического материала, при известной сноровке, очень легко вырабатывать какие угодно положения и доказательства, и вот почему исторические сочинения всегда могут возбуждать самые разнообразные недоразумения и, следовательно, бесконечные пререкания и споры.
Есть, однако, в истории великая сила, которая настойчиво противится этой собственной же способности и наклонности истории, как искусства, превращаться время от времени в одно лишь приманчивое и заманчивое, нередко даже художественное сплетение фантазии, басен, сказок, легенд и всяческих измышлений. Эта сила называется критикой, не в смысле той критики, какая в обычном понятии ограничивается только значением слова осуждать или охуждать (как еще до сих пор некоторые ее разумеют), а в смысле особой науки или особого искусства правильно и разборчиво сомневаться, правильно и разборчиво расчленять и раздроблять для поверки не только свидетельства, но и сами понятия, заключающиеся в тех или других словах; вообще, в смысле той судительной силы ума, которая верует только в истину, изыскивает только истину, а потому не принимает никаких свидетельств без строгой и самой разборчивой, так сказать, истязательной поверки.
Но, к великому сожалению, должно согласиться, что эта сила истории, составляющая существенно и прямо научное ее основание, не весьма распространена даже и между специалистами, которые точно так же, как и профаны, очень редко прибегают к искусству правильно и разборчиво сомневаться и по большей части добывают свои выводы таким порядком умозаключений, какой употребителен только в обыкновенных житейских так называемых пересудах. Ясно, что и с этой стороны не заперты двери к смелым и решительным упражнениям выделывать из исторического материала самые замысловатые фигуры.
Вовсе не задаваясь специальной мыслью отыскивать везде враждебные отношения дружины к земщине и накладывать как можно более черноты на бояр и служилое сословие, мы старались только восстановить очень простой и естественный факт, что в Смутное время русский материк-народ как политическое целое, в общей бытовой и государственной раздельности, состоял из трех пластов (богомольцы, холопы, сироты), что эти пласты отделялись друг от друга существом и характером своих интересов и задач жизни; что вследствие особого характера дружинных или вообще служилых интересов, дружина искони производила в земле смуты и, затем, хотя и превратившись из друзей в холопов, но нисколько не изменяя своей старине, она же произвела Смуту и в начале XVII столетия. Мы можем сказать больше. Мы скажем, что по тем началам или истокам жизни, какие скрывались в недрах дружинного сословия, это сословие неизменно должно было произвести общую Смуту, точно так, как крестьянское и посадское сословие, согласуясь со своими началами и истоками жизни, тоже неизменно должно было унять Смуту и успокоить государство всемирным избранием государя. И то; и другое обстоятельство являлось только непреложным историческим выводом из множества исторических жизненных посылок. И приводили к этому не враждебные, а лишь противоположные интересы, которые, разумеется, если с какой-либо стороны переходили за свои пределы, то, конечно, очень нередко становились и враждебными.
Если смотреть на историю наших сословных отношении с одной только политической точки зрения, как это делает уважаемый историк, то мы ничего политически-особого там не увидим, кроме сплошной массы одинаковых условий жизни, одинаковых нравов, понятий, добродетелей, пороков и т. д. Но перейдя на точку зрения экономическую, мы тотчас можем разглядеть, пожалуй, нечто вроде турок и греков, ост-готов и римлян. Одной политикой истории народа объяснить невозможно. Она несравненно лучше и точнее объясняется культурой, в которой экономическим интересам принадлежит чуть не первое место.
Наши народные пласты еще точнее можно рассматривать только в двух видах: пласт верхний или служилый, кормовой, который за свою службу, сначала исключительно военную, кормился от земли. Другой пласт — нижний, черный, сирота и в то же время кормилец. Экономической жизненной задачей служилого пласта было право кормить себя за счет земли, стало быть, собирать дани и пошлины, брать кормление за все и про все. Такой же жизненной задачей для сиротского пласта была обязанность давать кормление — дани, дары, уроки, оброки и т. д., давать за все и про все. Брать и давать, конечно, интересы значительно противоположные.
Служилый пласт, имея в руках право, правду суда и защиты внутренней и внешней, правил землей, управлял, что значило также владеть, властвовать, откуда и название волости как определенного места для деятельности этого права. Мы хорошо не знаем, что было до пришествия варягов; но видимо, что варяги, кто бы они ни были, норманны или балтийские славяне, были нарочно выписаны из-за моря, дабы крепче и прочнее утвердить владенье, управленье, чтобы оно не шаталось ни на ту, ни на другую сторону. Сироты усердно давали за все и про все, лишь была бы в земле защита и безопасность. Для того они и призвали новых властителей. С властителями пришла дружина, разные Карлы, Фарло-фы, Веремуды, Вуефасты и пр., которые сели по городам и соединились с русской дружиной, каковая, по всем вероятиям, тоже существовала. Лет через сто они сами сделались совсем русскими и стали прозываться Ратиборами, Остромирами, Радославами, Мирославами, Жирославами и т. д. Уже одно прибавление к личному имени выражения слав, показывает, что это были славные, то есть известные, люди, в смысле отличных, передовых деятелей страны, в смысле архонтов и аристократов. Если дружина и впоследствии пополнялась всякими добрыми и храбрыми людьми, приходившими служить князьям с разных сторон, как от русских, так и от иноземных, то понятно, что ее роды и люди не совсем были браты сиротам-туземцам, у которых они оставались дружинничать и на которых смотрели больше всего как на средство своего кормления, оберегая (в интересе того же кормления) своих и без пощады разоряя (все для того же кормления) чужих. На этом, нам кажется, держалась вся история дружинных отношений.
Однако со стороны дружины никакой вражды к сиротам быть не могло. Кому придет в голову враждовать против своего же хлеба! Она всегда смотрела на них как на лакомый или, вообще, как на питательный кусок, который можно было объедать во всякое время. Другое дело со стороны сирот. Им иной раз приходилось невтерпеж, и они вставали и производили всякие варварства, начиная со времени древлян при Игоре и оканчивая самыми поздними событиями в том же роде. Вражды политической никогда никакой не было, разве в эпоху первого покорения племен. Но вражда экономическая не угасала в течение всей истории. Вот что необходимо различить, и смешение понятий в том и заключается, что, упуская совсем из виду экономические условия быта, мы в каждой избе желаем находить только политику, а в ней, кроме куска хлеба, добытого проливным потом, никогда и никакой политики не было. За этот-то кусок хлеба сирота, доведенный иной раз до зела, и производил неслыханные варварства.
Экономические затруднения народа происходят от различия и противоположности экономических же начал, вошедших в его жизнь. Мы указали, что экономическим началом дружинного быта было право кормиться, а коренное земство стояло на обязанности кормить. Отсюда неизбежная борьба интересов — одному больше взять, другому меньше дать, причем самый суд и защита находились в руках того же, кто больше брал. Вот отчего народи стал прозываться сиротой как лишенный необходимой точки опоры.
Существует также чуть не физиологический закон, что когда человек или целый порядок людей поставлен в условия жить на чужой счет, поставлен в необходимость брать дани, дары и т. п., то в нем, по естественным причинам, развивается мало-помалу безграничная алчность и жадность, с родной их сестрой — завистью к чужим выгодам. Дружина первого Игоря, собравши с древлян обычную дань, затребовала у князя нового похода к ним же, указывая, что «вот Свенельдовы отроки разоделись оружием и портами, а мы наги; пойдем с нами опять за данью к древлянам, да и ты добудешь, и мы!» Этот один пример в полной мере рисует и всю последующую историю дружины, рисует ее отношения к князю — наводить его на новые дани и кормления, и отношения друг к другу, к другой сторонней дружине — не уступать ей в приобретении богатства. «Сама князя млада суща, слушая бояр, а бояре учахуть на многая иманья»,— отзывается о действиях дружины даже и XII век.
Здесь нам необходимо сделать пояснение насчет самого слова «дружина». Достоуважаемый историк упрекает нас в смешении понятий, что употребляя слово «дружина», мы не обратили внимания на обширность его значения. «Задавшись мыслью отыскивать везде враждебные отношения дружины к земщине,— говорит он,— можно и не обратить внимания на то, что в наших летописях под дружиной разумеется не всегда только военная сила князя, но это слово принималось и в смысле более широком, в значении кружка людей влиятельных или благоприятствующих», т. е., говоря одним словом, в значении кружка друзей. Следуют доказательства, и между прочим, что у святого Владимира, когда он заседал в Думе с дружиной, находились и епископы, которые, стало быть, тоже принадлежали к дружине. «Таким образом [продолжает автор], самое слово "дружина" на нашем старом языке не означало всегда только того, что под этим словом разумеют историки, составившие теорию о противоположности дружины и земщины. Понятно, как следует осторожно приступать к каким бы то ни было выводам по этому вопросу»,— заключает уважаемый историк (стр. 12). Очень понятно также, заметим и мы, что нам вовсе не было никакой надобности вдаваться в особенные разыскания о слове «дружина» и растягивать его смысл до нета, доказывая, что оно и еще имело множество значений, что, например, и монашествующая братия и даже мужняя жена называлась тоже дружиной и т. д. Мы беседовали об историческом значении сословия, и потому для нас достаточно было знать, что летописи в слове дружина, главным образом, разумеют сословие военное, которое заодно с князем владело и управляло землей, кормилось земской данью; что в тесном смысле это слово означало бояр, дружину старшую, а в пространном — всех воинов. Такое значение этого слова в науке русской истории сделалось уже как бы техническим, и потому, не вдаваясь в его археологию, мы остановились только на его специальном, историческом смысле.
Напрасно также достоуважаемый историк находит у нас и другое смешение понятий, относительно слова «боярин». Он говорит: «Не следует смешивать дружину княжескую с боярами. В числе дружинников были бояре, но в то же время можно было быть боярином, не будучи дружинником. Бояре в древней Руси принадлежали земле; то были богатые и влиятельные землевладельцы. По крайней мере, в Новгороде и Пскове, бояре являются никак не в значении княжеской дружины: борьба против них черного народа, иногда вспыхивавшая в Новгороде, была борьбой не против княжеских дружинников, а против своей же земской братии, возвысившейся над прочими, против земских аристократов». О таких земских аристократах мы встречали указания и в статьях г. Беляева, но не придавали этому большого значения, так как мало ли каких фантазий встречается в измышлениях о русской истории. На основании всех летописных свидетельств и всех исследований, чуждых подобным измышлениям, невозможно утверждать, что боярин, оставаясь боярином, мог и не быть дружинником. Такого боярина древняя Русь не видывала, а потому и поздняя Русь никогда не давала этого имени даже и таким земским аристократам, каковы были, например, Строгановы или Вятские и другие богатые земцы. Она именем боярина всегда обозначала только передового дружинника и никого более. Что были бояре в Новгороде, во Пскове и во многих других городах, управлявшихся иногда без князя, это доказывает лишь то, что в городах (и отнюдь не в селах) жила дружина, что города были гнездами дружины, что и строились они собственно для дружины, хотя принимали в себя и торговое и промышленное население, но в коренном значении, относительно этого населения, все-таки больше всего походили на гоголевское губернское правление, обстроенное домами. Поэтому оставался ли князь в городе или уходил из него, с дружиной или без дружины, временно или навсегда, являясь только по призыву,— в городе все-таки оставалась дружина; ибо город без дружины существовать не мог, так как в большинстве случаев и дружина не могла существовать без князя и готова была отыскивать его даже за морем, как новгородцы грозили древнему Святославу и как они верны были этому обычаю в течение всей своей истории. Для чего им нужен был князь? Настоящее земство, вроде Вятки, обходилось же до конца своей истории без князя. Но Новгороду необходим был князь как главный дружинник по той причине, что владеющая среда в Новгороде составилась из дружины, т. е. из военного сословия, пришедшего туда с князем во главе. Князь был надобен по особому мятежному характеру дружинных отношений; ибо, по свидетельству летописи, когда при войске не было князя, то боярина не все слушали. Это вместе с тем указывает и место, какое занимал боярин посреди дружины. Итак, дружина без князя, а город без дружины существовать не мог. Город в древнем смысле означал именно дружину, которая всегда и действовала под именем киевлян, черниговцев, переяславцев и т. д. Город владел своей волостью, своим княжеством; это значит, что владел волостью и княжеством не кто иной, как та же дружина, особенно первая, старшая, бояре. Таким образом, каждый боярин был прежде всего дружинник, но отнюдь не земский аристократ, отнюдь не крупный землевладелец из сельских или посадских мужиков. Такой землевладелец никогда не мог называться боярином по той причине, что в то время пустых титулов еще не существовало и каждое обозначение лица прямо и непосредственно указывало на его деловое специальное значение и назначение, на его род должности или занятия. Боярин был воевода, передовой ратник, водитель ратных, зачинатель битвы и боя, от которого слова, по всему вероятию, произошло и его прозвание, как обозначение боевой специальности лица. Земский мужик, сколько бы ни был он богат, чтобы получить сан и имя боярина, должен был наперед всего приобрести эту честь впереди ратных, на боевом поле. В таком случае он естественно уже становился дружинником, ибо особой земской рати, отдельной от дружины, в древней Руси не существовало. Мы нисколько не отрицаем того, что богатыри бывали и из мужиков и вообще из земских людей; но как скоро они становились впереди рати, прославляли себя дружинными подвигами, ставили военное дело специальностью своей жизни, то неизменно и поступали в состав дружины и неизменно должны были служить ее жизненным целям и задачам. Их интересы неизменно отходили на противоположную сторону от земских, то есть собственно сиротских, мужицких интересов.
Само собой разумеется, что каждое жизненное начало всегда выводит к деятельности и свои особые нравы, т. е. свои особые специальные добродетели и пороки, которые никак не должно смешивать вообще с христианскими или общечеловеческими, так сказать, генеральными добродетелями и пороками. Добрый человек значит одно, добрый князь совсем другое, добрый дружинник — третье и т. д.
Мы сказали, что жизненным началом дружины было право кормить себя за счет земли. Кормить себя можно было хорошо и худо, в довольстве или бедно, только, как говорится, в обрез. Кто добывал себе хорошее кормление, ясно, что, в глазах дружины, тот был хороший человек.
Но что это значило, добывать себе хорошее кормление? Это значило — изыскивать случаи, поводы, средства, дабы овладеть новой данью или новой лучшей волостью, следовательно, за все и про все начинать брань, рать, ходить друг на друга войной, отнимать друг у друга волости, полонить, опустошать, жечь чужую волость, уводить население из чужой волости в плен в свою волость, как, например, Всеслав Полоцкий однажды завел к себе из Новгородской области целый погост, т. е. целый округ населения; вообще грабить не только волостных жителей или горожан, но обдирать и церкви, как тот же Всеслав ободрал новгородскую Софию, как ободрала Киевская дружина Владимирскую Богородицу (1176 г.) и т. д.
Дружинники в этих походах отличались храбростью, отвагой и всякими военными добродетелями, за что им воспевалась слава до веку, а князья чтили их доблести до позднейшего колена. Честь своему роду и доброе имя себе самому приобретались только впереди рати с храбрыми, где всегда и пребывали эти славы, эти славные люди. И конечно, и между дружиной, как и у князя, добрым дружинником бывал тот, кто много пота утирал, добывая князю и себе, то есть и всей дружине, хорошее кормление. А для земли эти дружинные добродетели значили, что она даже и в страшные физические бедствия, желая выразить степень произведенного ими опустошения, уподобляла опустошениям от ратных. «Бысть буря велика [1143 г.], ака же не была николиже [говорит в одном месте летописец], разноси хоромы, и товар [имущество], и клети, и жито из гумен и просто рещи, яко рать взяла, и не остася у клетех ничтоже».
Для земли эта рать, гремевшая по всем ее углам целые столетия, означала напрасное истребление целых поколений, всеобщую бедность, полнейшее отсутствие безопасности, а отсюда полнейшее равнодушие к улучшению своего быта во всех его видах, полнейшее равнодушие даже к жизни, и т. д., все те невзгоды, из которых, как из семени, выросли различные достойные сожаления черты народного характера, над коими -еперь иные весело посмеиваются, другие искренно плачут.
Идеалы дружинных добродетелей, как и начала или задачи самой пружинной жизни, скрывались в деятельности первых князей, собравших или отыскавших с великим трудом землю для нового государства. Этот великий труд очертил и идеальные характеры доброго князя, как И доброго дружинника, те характеры, которые остались надолго образцами в жизни целого ряда поколений. Существенной чертой такого характера была беззаветная храбрость и отвага в захвате чужих земель, новых даней, новых кормлений, беззаветная храбрость грабежа в переводе на простое и более сжатое понятие. Герои метались во все стороны, во все углы земли, отвоевывая, примучивая дани, покоряя соседние племена. В интересах создания нового народного общества или государства, это был в действительности героизм, и люди этого великого труда по справедливости именуются героями. Их жизнь была историческим подвигом, имела великий исторический смысл и великое значение для потомства. Но, походу истории и народного развития, сплошь да рядом бывает так, что добродетели и героизм дедов и отцов, оставаясь и во внуках, оказываются никуда не годными и даже положительно вредными; ибо исторические обстоятельства с каждым веком изменяются и требуют новых добродетелей и нового героизма. Однако, по закону нравственной косности и нравственного застоя, которому также всегда подвергается народное развитие, старые добродетели живут очень долго и очень долго заправляют ходом человеческих дел. Так случилось и в нашей истории. После первых двухсот лет крепкого и здорового движения упомянутых добродетелей мы прожили еще четыреста лет с теми же добродетелями, сохраняя их, как непреложный завет дедов и отцов, и вовсе забывая, что исторические обстоятельства совсем уже изменились, что собранная земля была уже христианским обществом и требовала если не государственного, то общественного устройства, а не военных походов по ней вдоль и поперек за прииском волостей и даней.
Но что же нам было делать со старыми добродетелями, которые составляли наш нравственный капитал, нажитый дедами и отцами? Куда было их девать, эти добродетели? Весь служилый отряд народа, начиная с волостного князя, об них только и помнил, на них только и воспитывал себя, да вдобавок, что важнее всего, одними ими только и мог существовать в своем экономическом быту. Как в первые столетия князья и дружина ими и кормились, так и теперь они же одни доставляли кормление, и хорошее и худое. Вот почему по-прежнему и в XI, и в XII, и в XIII, и в XIV столетиях в дружинном отряде народа остается та же задача жизни — доставать всеми способами хорошее кормление, искать волостей, волостшпься, т. е. зачинать ссоры, споры, войны из-за волостей, из-за власти над волостями или землями. Первичные идеалы жизни не только не угасают, но даже образуют из себя как бы особую практическую философию, нравственное учение, которому добрые князья, если хотели быть добрыми, должны были неизменно следовать и всегда следовали, получая за то назидательные для потомства загробные похвалы от летописцев. По завету святого Владимира, что дружину должно любить паче золота и серебра, ибо золотом и серебром дружины не добудешь, а лишь дружиной добывается золото и серебро, по этому завету распространяется дружинное учение, которое становится убеждением целых веков, что князь должен дружину любить и беречь выше всего и ничего не должен жалеть для своей дружины, не собирать имения себе, а все отдавать дружине. Это и почитается высотой добрых качеств самого доброго князя, который, любя дружину, «злата [себе] не сбирашет, имения [своего] не щадяшет, но даяшет дружине; имеяше дружину, именья не щадяше, не сбираше злата и сребра, но даваше дружине...» Кто же распространял такое учение и вперял его в ум добрым князьям? Конечно, не сироты-земледельцы и не посадские, проливавшие пот, дабы только доставить и свое зерно, и свою деньгу во многое именье князя. Известный Данила Заточеник в своем молении к посадившему его в заток князю, рисует эти дружинные идеи следующим образом: «Как паволока, многими шелками испестренная, красивое лицо являет, так и ты, наш князь, многими человеки [дружинниками] славен и честен явись во всех странах. Как невод не удерживает воды, а забирает только множество рыб, так и ты, наш князь, не удерживай богатства, но раздавай сильным [!], совокупляй храбрых,— злата бо и градов тем добудешь! Так Езекий, царь Израилев, похваляясь перед послами царя Вавилонского, показал им множество своего золота, а послы ответили: наши цари богатее тебя, не множеством золота, но множеством храбрых и мудрых». Обрисовывая вообще значение дружины для князя, Заточеник говорит, между прочим: «Не море топит корабли, но ветры; так и князь не сам впадает во многие злые вещи, но думцы вводят. С добрым думцею князь высока стола додумается, а с лихим думцем думает и малого стола лишен будет!» В этих немногих словах сказано все для характеристики дружинных отношений. Золото, город, высокий стол, старшая, богатая, могущественная волость или старшее княженье — вот дружинные идеалы, которым служат дружинные поколения целые века. Целые века проходят в искании друг у друга волостей, так что вырабатывается даже особый термин для обозначения такого рода деятельности, упомянутый уже глагол волоститься. Управление землей, ее устройство разнесено было розно, на мелкие части; части терзали, рвали друг друга на новые части, и сильная вначале земля, от которой все соседние страны трепетали, теперь едва-едва справляется с половцами, с немцами, и совсем является бессильной при нашествии татар.
Взваливать весь грех такого порядка на одних лишь князей, как это до сих пор представляется в истории, мы не имеем оснований по той причине, что если летописцы и приписывают поле действий исключительно князьям и только их именами обозначают движения волостных интересов, то те же летописцы объясняют, что князь без дружины ничего предпринять не мог, а если что и начинал без ее думы, то дружина его покидала, оставляла одного. «Ты о себе еси, княже, замыслил, а не едем по тобе, мы того не ведали!» Вообще, сами же летописцы до точности объясняют, что князь без дружины, да и дружина без князя жить не могли, и князь, давая ответ на приведенное возражение дружины, грозит только переменить лица, из детских, т. е. из младшей дружины, сделать тех же бояр; но он не мыслит, чтобы возможно было существовать без дружины. И детские, сделавшись боярами, конечно, стали бы поступать тоже по-боярски, т. е. ограничивать волю князя своей думой. Изучение дружинных отношений во всей их совокупности необходимо приводит к тому заключению, что всеми действиями князей управляла дружинная дума, что в большинстве случаев князь является только козлом-грехоносцем, так как все кровавые дела обозначаются лишь его именем, что, следовательно, грех многовековых смут и усобиц коренился главным образом не в князьях, а именно в дружине. К тому же очень много путает наши понятия и то обстоятельство, что мы смотрим на волостных князей, как на самостоятельных, независимых владетелей, вроде князей первой эпохи, или вроде московских государей, а в сущности это были только первые дружинники: не более, как предводители своих дружин. Вся история междукняжеских дел указывает, что по смерти Ярослава полем действия овладела дружина. Она сделалась водительницей своих князей на добро и на зло. В интересах кормления она вабила, подманивала своих князей, как вабят, подманивают соколов, на хищничество и на многое иманье, и князья стали действительно как бы ловчими птицами, которых дружина носила на руках и спускала при первом случае за добычей.
Таким образом, по меньшей мере, и хорошее, и худое в истории князей принадлежит столько же и дружине, сколько князьям. Она достославно, с безграничной храбростью, теряла свои головы в защите родной земли от хищных соседей; но она же бесславно пред лицом истории терзала свою родную землю княжескими смутами и усобицами, разрознила ее общие интересы на мелкие своекорыстные доли, в которых только по особому смешению понятий можно находить какой-то федеративный строй земли, какую-то федерацию особых народцев или особых племен, когда у одного и того же народца или племени сидело на плечах по нескольку особых княжеств, имевших каждое особую дружину и дававших каждое особое кормление и князю и этой дружине. Это был не более, как широкий разгул над землею княжеского и дружинного самоволия и самовластия, от которого всего больше страдали, конечно, не те, кто искал и находил волости для своего кормления, собирал дани и пошлины, а только те, кто обязан был давать и давать, да сверх того переживать еще периодические разорения и опустошения, испытывать весь точный смысл летописных слов: «людей пленующе, секунде и села жгу-ще... села пожгоша и жита попасоша (потравиша)... села взяша и по-жгоша и люди изсекоша, а жены и дети и имения взяша, и скоты пойма-ша...» Не в облаках, а по земле ходили дружинные полки. Земля-сирота и чувствовала всю тяжесть этих походов. Геройские добродетели князей и дружинников приходились ей очень солоны. Среди этого федеративного устройства не пахарь в поле покрикивал, раздирая землю, чтобы собрать золотое зерно для дара и дани тому же герою-дружиннику, а ворон в поле каркал, раздирая трупы побитых. В княжих крамолах веки человекам сокращались, а княжие крамолы вырастали (как свидетельствует Данила Заточеник) от лихих, как и от хороших, думцев дружинников же.
Это было, по замечанию уважаемого историка, тоже варварство, но варварство европейское, которое «шло на пути к идеалу личной свободы человека [только для бояр], к выработке политических и гражданских [т. е. своевольных] прав [тоже для бояр], понятий о чести [боярской] и о долге [дружинника — добывать князю золото и город, доискиваться с князем волостей]». Но вот пришли татары, началось (по мнению историка) азиатское варварство. Однако добродетели европейского варварства оставались и в эту пору. Во времена европейского варварства для добывания высоких столов и волостей князья-федераты приводили на Русь половцев; теперь они стали приводить татар, стали взапуски друг перед другом, опережая один другого, раболепствовать, холопствовать перед ханом, лишь бы завладеть высоким столом. Дружина работала заодно с князьями, даже без князей, в их отсутствие или при их малолетстве, в Твери при Михаиле, в Москве при Донском, и отстаивала всеми мерами высоту и старшинство своего княжеского стола перед всеми остальными, отстаивала таким образом не одни княжеские интересы, а еще более и собственные свои; ибо дело шло уже о том, кому из князей быть государем всей земли и, следовательно, какой из княжеских дружин быть первой и старшей во всей земле. В Москве она работала точно так же, как в Твери, в Переяславле, в Городце и т. д., работала точно так же, как и в предыдущие столетия, до татар, с той лишь разницей, что тогда кровавые счеты велись по правам родства, а теперь они ведутся по правам сильного. И совершенно справедливо говорит уважаемый историк, что боярство, вообще дружинное служилое сословие было главнейшим органом при образовании государственного единства (стр. 14), что в малолетство Донского «бояре успели сохранить за ним великое княжение, преследуя как будто приросшую к Москве идею первенства над Русью». Сохраняя свое боярское первенство пред остальными княжествами, они иначе и не могли действовать. В этом случае интересы московских бояр далеко разошлись с интересами бояр остальных княжеств и тесно сошлись с интересами будущего государства. Но так шло лишь до тех пор, пока московский государь не заговорил с боярами иным языком, уже не дружинным, а прямо государственным. Тут-то и обнаружилось, что бояре думали вовсе не о государстве, а о своих кормлениях, о своих старозаветных правах ограничивать волю самодержца не общеземской, а только одной своей боярской Думой, вследствие чего сам самодержец (Грозный) первый же стал искать опоры в этой Земской Думе, первый собрал ее и первый же нажаловался ей на тех же бояр. Вот почему знаменитая речь Грозного к народу с Лобного места принадлежит к великим моментам нашей истории. Это было необыкновенно смелое, необыкновенно либеральное слово, когда-либо сказанное народу не кем иным, а именно самим государством. В сущности, это слово представляет действительную жалобу пред сиротой-народом на дружинное сословие и, в особенности, на бояр и вельмож. «Я был малолетен, пуст и беспомощен,— говорит государь, как бы устами самого государства.— Сильные мои бояре и вельможи обо мне не радели и были во всем самовластны. Моим именем сами себя награждали высокими чинами, сами себе похищали великие должности и упражнялись только во многих корыстях, в хищениях и в обидах. Возбраняющего им не было! Бессильный своею юностию и пустотою, я был глух и нем, ничего не слышал и не имел слова, дабы обличить их неправды... Они же продолжали властвовать. О, неправедные лихоимцы и хищники и несправедливого суда поборники! Что теперь нам скажете в ответ на эти всенародные слезы, которые повсюду вы на себя воздвигли? Не я в них виновен... Вам должно ожидать за них воздаяния.
Люди Божий и Богом нам врученные! — сказал он затем, обращаясь к народу и поклонясь на все стороны.— Ваших обид, разорений и налогов, наделанных вам неправдами моих бояр и властей, теперь исправить уже невозможно. Умоляю вас вашею верою к Богу и к нам любовью! Оставьте друг другу вражды и тяжбы, насколько это для каждого возможно. Вперед я вам сам буду судия и оборона и неправды буду разорять и хищения возвращать».
Поистине это было зрелище удивительное, торжественное для народа, как и для истории.
Как было этому не удивиться, что Царское Величество соединяло свои цели с целями всенародного множества и совокупляло царскую душу с интересами народного устроения. «И бе чудно видение и всякаго ужаса исполнено»,— замечает Стоглав о том впечатлении, какое произвела та же по содержанию речь Грозного при открытии Стоглавого Собора в 1551 году.
Здесь дружинному сословию устами государя произносился приговор, присужденный самой историей. Но скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается — исполнение этого приговора, т. е. упразднение дружинной стихии в жизни народа, протянулось на целые столетия, чуть не до настоящих дней.
Известно, что, прося у народа забыть все обиды, Грозный и сам простил все прежние вины боярам и заповедал им помириться с крестьянами, назначив для этого особый срок. «И бояре мои все, и приказные люди, и кормленщики со всеми землями помирилися»,— извещал он потом Стоглавый Собор и тем объяснял, с кем именно враждовало в его лице государство.
По ходу истории русскому народу, идя от так называемой федеративной, т. е. от степной, кочевой свободы к свободе гражданской, необходимо было пройти сквозь тесные, мрачные, скалистые ущелья государства. Говорят, таков неизбежный закон всего прогрессивного в народном, а не в боярском только развитии (как было, например, в Польше), и сам ажаемый историк свидетельствует, что «остатки византийских государственных понятий не дали восточной Руси сделаться совершенною : мою; их влияние вместе с религиею сообщило ей образ государственнаго механизма» (стр. 14). Вот этими-то остатками государственных цдей и воспользовалась Москва, найдя их далеко заброшенными в прапрадедовских сундуках под разным изношенным тряпьем так называемого федеративного строя земли. Она смело и настойчиво повела народ с широкого поля своей воли в тесные, скалистые ущелья воли государе-зой, как тогда понималась вообще воля государственная, воля интересов, пригодных для всей земли, а не для одного какого-либо отряда его деятелей. Сирота-народ пошел за ней охотно, не обнаружив нигде никакого сопротивления, как напротив того он сопротивлялся постоянно даже грозным татарам. Он хаживал и не по таким трущобам во времена федерации. Но первые уперлись бояре, а за ними все то, что чувствовало потребность жить за чужой счет, за земский счет, всякий человек, который чувствовал себя вольным дружинником или вольным казаком. Бояре, однако ж, не потянули в степь с казаками, а ведь могли бы они на Днепре или на Дону устроить настоящую федерацию свободных, вполне независимых друг от друга общин и наделать государству не таких хлопот, какие делывались одними казацкими общинами. Нет, они потянули к удельным князьям Москвы или в Литву (больше было некуда) все на новые кормления вроде целых городов и княжеств. Совершенно справедливо, что они спасали самих себя от крутой и кровавой воли государя; но мы ничего больше и не имеем в виду, как обнаружить факт, что дружина весь свой век мыслила только о спасении самой себя, переходя своевольно от князя к князю, заводя усобицы и вовсе забывая, что точно так же было необходимо спасать и народ от безобразий власти, от экономических и всяких гражданских неурядиц и напастей. Мы имеем в виду только тот факт, что дружинное сословие, в верхнем его слое, весь свой век заботилось о чечевичной похлебке Исава, из-за которой заводило постоянные смуты везде, во всех княжествах и вольных городах, и в течение всей истории. Оно знало одно, как наивыгоднее кормиться земством. «И многие промеж их бяше вражды о корыстех и о племянех [родстве] их, всяк своим печется, а не государским, ни земским»,— отмечает летопись уже XVI века, т. е. говорит то же самое, что говорила в XII веке. Самое понятие о земстве тогда только стало распространяться, когда государь всея Руси сам же стал отделять это понятие от своих личных государских интересов, до чего дружина в течение истории не успела ни разу додуматься. Она до последних дней своей жизни почитала земство все еще обычным материалом своего кормления, вроде всякого хлебного зерна или говяжьих и свиных туш. В этом отношении, от смерти Ярослава Правосуда до смерти Василия Темного миновавшие четыреста лет прошли даром, и история, т. е. Москва, должна была начать историческое дело сызнова. В самом деле, подобно тому как первые князья именем Руси объединяют разноплеменную землю около Киева, так и московские князья тоже именем Руси, всея Руси, объединяют землю около Москвы. Точно так же и Новгород, вследствие тех же внутренних боярских смут и усобиц (вста род на род) призывает себе Рюрика, теперь уже из Москвы. Точно так же дружина московских князей (этих новых Олегов, Владимиров, Ярославов) всеми силами работает заодно с князем, даже с малолетним, с Дмитрием Донским (как при Олеге с Игорем), не выпускает из рук главенства над землей, присоединяет к стольному княжеству разорванные и разрозненные земли. Точно так же, как Ольга, упраздняя независимость и самостоятельность древлянского племени, истребляет его дружину, выводит от него лучших людей, так и Москва, упраздняя самостоятельность вольных городов и земель, тоже казнит их дружину и выводит из них лучших людей. Все происходит так точно, как делали далекие отцы и деды, и история, сделав обширную и неудачную околесицу, в сущности, вступает сызнова на старую колею, дабы повернуть уже прямо, при помощи славного плотника Петра, на путь действительного прогресса и гражданского совершенствования. Но пока можно было достигнуть этого поворота, пришлось еще довольно долго ехать по глубоким и безобразным колеям старозаветных положений жизни, в числе которых дружинные отношения занимали не последнее место. Они и разразились бурей так называемого Смутного времени. Дружинники XI, XII, XIII, XIV веков как будто встали из гробов, потребовали себе особых князей (которые обозначаются теперь царями), стали водить этих князей-царей из стороны в сторону, производя их именем те же опустошения, людей секуще, а города, дома и села жгуще, стали переходить, отъезжать от царя к царю, добывая себе те же волости, те же боярские саны; стали, по-прежнему, отделять от Русской земли целые государства, Новгородское, Казанское, лишь бы занять в этих государствах подобающее место. Словом сказать, дружинный дух в Смутное время встал страшным чудищем и готов был совсем погубить родную землю, собранную великим трудом первых князей. И что особенно замечательно, нового после многих столетий жизни он ничего не принес, нового он ничего не сказал земле, а только безобразно и до конца весь выразился в старых же своих формах и началах. Он не стерпел государственной новизны, единства власти, которое по характеру времени иначе выразиться не могло, как в единодержавии и самодержавии. Он всеми силами отбивался от этого государственного начала по той причине, что оно посягало на уничтожение именно дружинной власти над землей, т. е., в сущности, дружинного самовластия. Из-за того с конца XV до конца XVI столетия шла темная борьба, так сказать, в подпольях государева дворца, законченная упразднением династии.
Припомним кстати, что этот погибельный дружинный дух съел, поглотил славно было начатое государственное развитие Польши, где он сохранялся, как древнезаветная святыня будто бы народной, а на самом деле только одной дружинной, шляхетской, вольности, до последних дней (См. нашу «Историю Русской жизни». Часть II, стр. 456—457).
Что государственное начало земского единства вело с дружинным началом земской розни беспощадную борьбу именно за единодержавие и самодержавие государева лица, это после Карамзина наука раскрыла в достаточной ясности и подробности. Карамзин этого факта усмотреть еще не мог, ибо в его воззрениях на историю на первом месте были лица, а не начала, люди, а не стихии их жизни. Он объяснял историю посредством лиц, а не при помощи жизненных начал; а потому у него всегда и правы, и виноваты были только лица; оттого и всякая борьба, по понятиям такой истории, должна совершаться непременно походом, войском, громом орудий, штурмом крепостей. «Где эта беспощадная борьба за единодержавие и самодержавие государя? Пусть нам покажут ее!» — восклицает г. Костомаров. «Покажите нам хотя один пример,— продолжает он,— когда представитель самодержавной власти выходил с войском против полчища врагов самодержавия?» (стр. 15). Примеры бывали. Но достоуважаемому историку очень хорошо известно, что внутренняя, всегда темная, собственно культурная борьба очень редко ознаменовывается военными походами и собранием полчищ с той и с другой стороны. Культурная борьба, как вытеснение одного жизненного начала другим, совершается по большой части без грома и треска оружий. Она ведется тихо, очень медленно, при всеобщем даже убеждении, что все обстоит благополучно. А между тем люди, как представители известных начал, падают, ряды их с течением лет редеют, остальные слабеют в своей энергии, иные же совсем утекают с поля битвы, никому невидимой. В этой борьбе походы можно делать не с войском и не с полчищем, а например, с наказом или с указом, как и в данном случае, со стороны самодержца, с дополнительными указами к Судебнику, посредством которых боярство обездоливалось относительно владения родовыми вотчинами; можно было делать походы с уставными грамотами Земству, по которым совсем отнималась власть кормленщиков над землей, и т. д.; точно так, как с другой стороны, со стороны дружинной, в тишине можно было употреблять всяческие средства, дабы совсем прекратить самое существование династии, такие средства, из-за которых самый дворец государев стал походить на недоступную крепость; можно было заводить такие крамолы, из-за которых сам же государь губил своих родичей; можно было пустить в народ шумиху вроде той, что неродившийся госу-дарич именно родился от разведенной супруги (от Соломонии у Василия Ивановича) и готов со временем искать своего права быть прямым наследником престола; можно было пустить в народ другую шумиху, что умерший царевич вовсе не умирал, а жив и со временем придет на царство, как даже и исполнилось, и т. д.
Нашу мысль, что династия в этой борьбе сама истощила силы и должна была угаснуть, уважаемый историк обозначает более чем непонятной, и в опровержение такой нелепости отмечает: «У Федора могли быть дети, и Рюриков род преспокойно бы размножился!» — прибавляя, что «факт прекращения династии чисто случайный, зависевший от физических причин и не состоявший в связи с политическими событиями!» Но у Федора хотя и могли быть дети и в действительности были (дочь Феодосия), но именно по политическим задачам и событиям времени они не должны были быть, так как и его брат, царевич Дмитрий, тоже не должен был существовать; так как не должен был потом существовать и названный ложно Дмитрий, самый Годунов, его сын Федор и даже царь Шуйский. Все эти лица могли остаться живыми, однако не остались. Да и мало ли что могло быть на месте тех событий, которые на самом деле случились. Об этом история рассуждать не имеет досуга. Она знает, что в московском княжеском роде с того времени, как государь стал тягаться за свои новые права с старозаветной дружинной стихией и даже в то время, как государством владели бояре (при Елене Глинской), государевы родичи, кроме случайных утрат по воле Божией, погибали и систематически по воле людей, в темницах, страдальческой смертью. Она знает, что целое столетие ознаменовано такой гибелью людей и с той и с другой стороны. Стоит только сравнить в этом отношении конец XV с концом XVI столетия: в первое время поле битвы полно ратоборцами, а в последнее оно чуть совсем не опустело.
Объясняя историю только побуждениями и деяниями лиц, конечно, ничего больше и нельзя увидать в такой борьбе, как лишь одни подвиги бессмысленного восточного деспотизма, и стало быть, в лице государей — одни лишь верные и точные фотографии ханов Золотой Орды, тогда как в лице бояр — такие же фотографии с раболепных и безмолвных предстоятелей этому деспотизму, как все это и представляется уважаемому историку (стр. 13, 15). Однако здравый смысл не может удовлетвориться таким решением и не может согласиться, чтобы люди оставались глупыми целое столетие. Они, напротив, были очень умны и только с особой горячностью отстаивали свои самые жизненные интересы, за которые действительно требовалось постоять крепко. Государь хотел государства, т. е. безграничной воли в устройстве земли. Он хотел, чтобы государство было сильнее сильных земли, чтобы никакая другая власть по земле не ходила. А дружина-бояре эту-то именно другую власть и отстаивали; они отстаивали свое самовластие над государем и над землей и потому употребляли все ухищрения, дабы государство было слабо, дабы в нем существовали и такие углы, куда можно бы при случае уходить от опалы государства, и затем очень радовались, когда оно попадало в руки малолетнего возрастом или умом, ибо тут наставала своя воля: что хочешь, то и делай! «Это явление чересчур общеисторическое,— замечает историк,— и на нем основывать характеристику целого сословия нельзя». Да мы и не говорили, что это явление исключительно московское, и указывали только, что в этом случае в наибольшей силе разыгрывались дружинные инстинкты, никогда не выраставшие выше личных своекорыстных интересов, как они не выросли выше таких интересов и в Смутное время, когда представилась полная возможность дать земле какое угодно политическое устройство. Мы указывали только, что дружина как была, так и осталась только с одними узкими понятиями о своем кормлении. От этого, с своей точки зрения, она совсем была права, что смотрела на государство как на деспотию, на государя как на хищника, который ради окаянных вотчин истребляет целые поколения. Между тем мы видим, что государство, даже в лице Грозного, шло к общим целям, ставило впереди общеземские интересы. Пусть при Грозном это делали мудрые советники, а не сам государь; но здесь важно, из какой среды бывали эти советники и еще важнее то, что государь всегда бывал на их стороне, следовательно, в его мыслях, как бы ни были они личны и деспотичны, всегда присутствовали и общие цели. Надеемся, что мы, далекие потомки, вовсе не заинтересованные в борьбе, не можем, подобно боярам, смешивать государство с деспотией, и вообще с личностью Ивана III или его внука Ивана Грозного. Как личность, так и всякая форма государства, в сущности, есть только его одежда, которая может быть и худа и хороша, может переменяться, как переменяются костюмы. Но как бы разнообразны и даже безобразны ни были костюмы государственного начала, оно, как начало, всегда носит в себе неизменные общечеловеческие цели, к которым рано ли, поздно ли, всегда также неизменно и приводит свой народ.
Наш сирота-народ, добывавший в поте лица насущный хлеб не концом копья или меча, как добывала дружина, а концом плуга, сохи, косы, топора,— в движении государственного начала и в его борьбе с дружинной стихией очень хорошо чуял эти общечеловеческие цели и охотно, безропотно шел к ним, неся на создание государства всякие поборы и всякие жертвы. Он в иных случаях уходил из государства, но не от развития государственного начала, а от его слабости, от того, что не кто иной, а только старое же дружинное начало было исполнителем и водворителем в земле государственных требований, что старое же дружинное начало, по-старому же продолжало обращать всякое государственное постановление в новый способ кормления землей, и подле государевых указов пристраивало тысячи новых уловок, дабы собрать с земца елико возможно больше своего кормления, дабы затруднить его жизнь со всех сторон, чтобы никаким способом не высвободился он из-под тягла этого кормления. Крестьяне брели розно, кто куда, не от силы, а от слабости государства, не имевшего еще способов защитить их от кормящихся за чужой счет разнообразных служилых дружин, начиная с бояр и приказных и оканчивая боярскими холопами и казаками. По мере того как государство приобретало силу,— приобретал силу, оседлость и относительную независимость и сирота-народ. Вот почему мы совсем уже не можем понять отметки историка, что, «если единодержавие и самодержавие вело с кем беспощадную борьбу, то именно с этим сиротою» (стр. 19). Народ, как живой человек, конечно, не мог выносить гнета, но не от государственных порядков, а именно от государственных беспорядков, и вставал и поднимался иной раз страшными бунтами. Но будем справедливы, разберем хорошенько, из-за чего народ приходил в такое паяние? Всякие великие и малые восстания поднимались из-за того, -;то не было не то что скорого и правого, но и никакого суда; что правящая и судящая власть, в лице своих представителей, делала что хотела; крепостное право, как и взяточничество доводимы были до Геркулесовых столбов в своих притязаниях и поборах; защиты нигде, ни от кого и никакой не являлось, и естественно, возникала необходимость защищать себя собственными средствами, т. е. разрушать беспорядок беспорядком же, выбивать клин клином. Служилое сословие, как и понятно, всякое возмущение, а тем паче бунт, объявляло восстанием против государя и государства; а народ, напротив, в одно только и верил, что государство-то непременно его защитит и спасет от всяких напастей и, в залог этой непоколебимой уверенности, совершал даже с государством рукобитие, ударял по рукам с самим государем, как это случилось в селе Коломенском во время бунта при царе Алексее. Такое отношение к государевой особе красноречивее всего показывает, как вообще народ смотрел на государственную власть. Это рукобитие лучше всего объясняет, что цели и задачи государевой власти по народным понятиям сходились с целями и задачами сироты-народа, в чем его уверил сам же государь Грозный на Лобном месте, при всенародном множестве, пред лицом Церкви, митрополита и духовных властей, после торжественного богослужения. Вот почему уже в XVII столетии народ в своих просьбах твердил государю, чтобы в устройстве земли везде было его государево государство, как говорил московский посад, жалуясь на то, что Москва разделена между многими вотчинниками.
Приведенная выше речь Грозного с необычайной ясностью и простотой раскрывала, что у обоих, у народа и государства, было одно великое неудобство в действиях жизни, именно служилое кормление, на которое временами обе стороны и поднимались, а потом успели и совсем его упразднить, действуя и положительно (как государство), установлениями, и отрицательно (как действовал народ), бунтами и восстаниями, последствием которых являлись и сами установления.
Окончательное закрепощение крестьян произведено государством, но именно в то время, когда государством владели бояре и когда на престоле восседал добрейший из государей, смиренный, богомольный постник царь Федор Иванович. При деспоте Иване Грозном этого произойти никак не могло. Ясно, что здесь установлением руководили дружинные интересы, которые без всяких интриг установили только то, что представлялось решительной необходимостью для их жизни. Государство, как начало, никогда не бывает ответчиком за ту напасть, в какие руки попадает его управление; а в настоящем случае, по своей слабости, оно не видело другого выхода из обстоятельств, созданных дружинной жизнью.
Прикрепление крестьян послужило одной из важнейших причин к распространению в народе всеобщей смуты. Стоит только вообразить известные доселе указы по этому случаю, чтобы понять, каким перекрестным боярским и вообще дружинным ветрам и влияниям подвергалось это дело. По-видимому, оно началось с холопских отношений. В Разрядной книге 1586 г. читаем: «Июня 1 -го почели кабалы имать служилые на людей и в книги записывать». Такое распоряжение, стало быть, представляло для служилого сословия особую важность, если оно было занесено, хотя бы как известие, даже в число служебных разрядов. Объяснение этой меры и ее последствий находим у Палицына. В своем Сказании он пишет между прочим «о начале разбойничества во всей России» и говорит, что «в то время многие от вельмож многих человек ввели к себе в неволю на службу [в холопы], иных ласканием и дарами в свои домы притянули и не токмо от простых, ради искусного рукоделия или какова хитрого художества, но даже и от честнейших [вероятно, детей боярских] с селами и с вотчинами, а наипаче избранных меченосцев и крепких во оружии, светлых телесами, красных образом и возрастом. Многие другие чины, следуя вельможам, порабощали в неволю кого только можно и написание служилое силою и муками брали». Таково объяснение приведенной разрядной отметки80.
Припомним кстати указ 1597 г., приводивший вообще в порядок прикрепление слуг и вместе с тем обявлявший очень важное постановление, по коему всякий свободный человек, прослуживший у кого-либо в слугах полгода, становился крепостным холопом и должен был без отговорок дать на себя служилую кабалу, по тому случаю (как говорит указ), что господин кормил, обувал и одевал того холопа. Но ведь холоп за господскую хлеб-соль и одежду тянул холопскую службу и, следовательно, каждую минуту и с избытком уплачивал свои долги. Об этом указ не говорит ни слова и потому вполне обнаруживает свое одностороннее, чисто боярское происхождение. Такая возмутительная мера, конечно, должна была впоследствии явить свои плоды, распространяя в людях обиду и злобу и всякую готовность к смуте81. Таким образом владеющее и правящее сословие наполнило свои дома разнородными рабами, укрепив их за собой служилыми кабалами. Оно здравствовало и высилось множеством холопов, собирая для них с сироты-народа жирное кормление.
Народ, конечно, должен был побежать в разные стороны, по крайней мере туда, где кормления собиралось меньше. Но как тут является указ о воспрещении старого свободного выхода крестьян? Очевидно, что указ, как необходимость, должен был явиться не в то время, когда дела шли обычным порядком, а именно в то время, когда стал происходить беспорядок, т. е. когда крестьяне от особых качеств боярского управления стали с особым напряжением пользоваться своим правом перехода. Сколько помог этот указ, неизвестно, но как будто в возмездие за него разразилась над владомыми физическая гроза. Настал великий голод. Тут только владомые обозрелись до одного все, что невозможно кормить многую челядь, и начали рабов своих на волю отпускать, одни истинно, с заручными отпускными, другие лицемерно, т. е. просто выгоняли из дому, да вдобавок писали, должно быть, тайные явки о них как о беглых ворах, дабы к кому придет на житье такой человек, затребовать от того сносы (уворованное имущество) и всякие убытки. Так мы понимаем не совсем ясное и определенное свидетельство Палицына о сносах и убытках82. Многие и того хуже делали: имея чем пропитать своих домашних, они, ради скопления богатства, тоже отпускали и отгоняли свою челядь и даже сродников и ближних. Было еще и это зло у многих: все лето холопы у них работали (в полях), а на зиму они их прогоняли, и те в зимнее студеное время не знали, где головы подклонить, надеясь только, что на лето снова будут страдать-работать у тех же господ. Кроме того, дома опальных бояр (а опал довольно было по милости Бориса) были распущены, все их многочисленные рабы распущены со строгой при том заповедью никому их не принимать. И вот бродили эти люди, питаясь кто и как чем мог; иные, в негодовании на царя, «зле распыхахуся и времени ждуще; которые же на конях обыкше и воинственному делу искусни», те все валили в украинные города, в казаки. Палицын свидетельствует, что в осадном сидении, в Калуге и в Туле, набралось таких воров больше 20 тысяч, кроме старых воров. Все эти воры, однако, созданы были воровством владомых, и сами по себе сначала вовсе не были ворами.
Самый указ о запрещении крестьянского выхода не в том имеет особую важность, что им крестьяне были навсегда прикреплены к земле. В этом распоряжении не лежало еще никаких оснований сделать их крепостными рабами, и правительство во всякое время могло до точности определить их отношения к кормлению дружины, сохраняя за ними право гражданской свободы и рассматривая прикрепление к земле как особого рода службу тому же государству. Но, конечно, правительство, постоянно находившееся в боярских руках, этого не сделало, и крепостное право впоследствии развилось до полного рабства. Указ о запрещении выхода особенно значителен по тем озлоблениям, крамолам, ябедам, насилиям, бесконечным тяжбам и разорениям, которые охватили все тогдашнее общество и преимущественно его служилую среду, бросившуюся отнимать друг от друга и сидящего, и бегущего крестьянина. По всей земле встала обида и злоба! Если в период княжеских усобиц люди геройски двигались за целыми волостями и княжествами, то и теперь, с той же отвагой в ябеде, крючкотворной крамоле и тяжбе, они двигались, добывая себе на кормление своего ли, чужого ли крестьянина, одного только крестьянина. Такая деятельность обуревала все дружинное, служилое сословие сверху донизу; а наверху, кроме того, двигались интересы более обширные и замысловатые. Характеризуя общими чертами состояние нравов и умов верхнего слоя дружины, летописец рассказывает между прочим: «Во время то, Богу попустившу, грех ради наших, во множайших владомых сугубу зависть и гордость и неправды, но и паче же не токмо друг от друга ненавидяще, но койждо един [на един] и на самого государя помышляху смертным убивством, и неправду деяху... Искони диявол, ненавидяй добра роду человеческому,., вложи диявол во владомые, но обаче друг под другом чести желаста; ни един единаго [одного только] отческого достоинства хотяху, но един от них [каждый из них] своею мыслию тщахуся самодержство восхитить и старейших хотяху быти в Русском царстве»83.
Вот из каких нравственных стихий образовалась Смута начала XVII столетия. Мы видим, что сирота-народ, или все тяглое Земство было только жертвой этих стихий, исходивших по преимуществу из сословия владомых.
Опровергая наше мнение, что Смута XVII столетия произведена служилым сословием, уважаемый историк утверждает: «Из ближайшего рассмотрения событий и обстоятельств той эпохи, о которой идет речь, оказывается не то: напротив, Смуту распространял тот самый сирота-народ, который г. Забелин возводит в идеал, а служилые только отчасти примыкали к нему». Затем историк продолжает: «Мы говорим о казачестве, разумея не особый род войска, известный под этим именем, а вообще ту массу народа, которая искала воли и принимала это название в его первоначальном, более общем, значении вольного человека. Казачество в этом смысле выражало собой протест народа против государственных тягостей». Охотно соглашаемся, что именно казаки, если и не сочинили Смуту XVII столетия, то значительно ее распространяли. Одно только для нас не совсем понятно — это широкое распространение смысла в слове «казачество». Нам известно, что казаками назывались, особенно в северных пределах, деревенские, волостные жители, равнявшиеся по своему значению бобылям и батракам. Затем казачеством обозначался именно только особый род войска. И потому вся та масса народа, которая, по словам историка, искала воли и принимала имя казака, неизменно становилась в ряды этого войска, становилась казацкой военной силой. Более общее значение вольного человека в старину определялось словом «гулящий» и никогда словом «казак», которое на юге специально обозначало воина. И сам автор, начертивший широкой кистью идеал казака (стр. 17), определяет его тоже воином, днепровским и донским, хотя были и еще такие же воины понизовые, волжские, яицкие (уральские), терские. Все искавшее воли, ерыжное, безыменное, гулящее, разбойное, и по большей части, как видели, боярское холопство, все это примыкало к упомянутым воинам и высилось даже именем казака, стремилось приобрести его себе правительственным указом как особый чин, что Ляпунов в действительности и устроил, как мы говорили выше. Таким образом, как бы ни была велика народная масса, искавшая воли и хотя бы самозванно принявшая имя казака, она все-таки разумела себя в этом случае не чем иным, как особым родом войска, т. е. особым отрядом народной массы, имевшим свое специальное назначение, и потому нам очень трудно понять, каким образом казачество (не более, как только военная сила) может пойти в наших рассуждениях с значением народа. Конечно и оно тоже народ, но лишь в том смысле, в каком, например, и дружина, и помещики, и духовенство, и боярство тоже народ. Надо же согласиться в одном каком-либо смысле употребляемых в историческом языке слов. Вдобавок, мы недаром приставили к слову «народ» и его чин: сирота. Это в действительности был чин в смысле исключительно тяглого отряда или разряда народных единиц. В древности сироты назывались смердами, потом сами князья все чаще и чаще стали их обозначать христианами-крестьянами, в отличие от поганых или иноверных. Есть указание, что в начале XII века им присваивалось имя сирот84. В начале XIII века в Суздальской земле они обозначаются тоже сиротами, как называет их и Новгород в начале XIV и в начале XV в. В последующее время юридически язык утратил это имя, но сами сироты сохраняли его до конца XVII века, постоянно обозначая им все тяглое население государства. Вот этот-то народ и разумеем мы в государстве основным, материковым, почитаем его народом в собственном смысле, ибо на нем всегда, как на прочном фундаменте, основывается и самое государство. Казак, как особый род войска, весьма бы оскорбился, если бы пришлось в юридическом языке обозначить его сиротой. Такого малого чина он не позволял себе писать и в своих челобитных к государству, в которых всегда именовал себя холопом, обозначая тем, что он не тяглый, а служилый человек. Он никогда не причислял себя к этому сиротскому земству, а напротив, чуть не презирал его по случаю весьма очевидной высоты и противоположности своих с ним интересов. Сущностью сиротской жизни было черное тягло; сущностью казацкой жизни было «по чисту полю или по синю морю — гулять, зипунов-то доставать», т. е. эта сущность, попросту и точнее, может именоваться грабежом, или же, благороднее,— добыванием кормления посредством копья и меча. По своим инстинктам и существенным качествам это был древний дружинник, и начертанный автором казацкий идеал в полной мере обрисовывает и идеал дружинника. Казак, по исторической необходимости, принужден был жить, как сам он выражался, на траве (в поле, в степи) и на воде (на реке и на море) и всегда не прочь был послужить государству с травы и с воды, обозначая тем, что у него ничего другого не было, даже и хлеба, и потому следовало обеспечивать его всяким продовольствием. Хлебопашество в жизни казаков являлось элементом развращающим, слишком оседлым, и потому пахать землю, сеять хлеб, например, у донцов, строго воспрещалось: «А станут пахать, и того бить до смерти и грабить»,— говорит одна войсковая грамота, разосланная в 1690 г. по хоперским и медведицким городам85. Ясно, таким образом, что казацкое сословие есть сословие служилое. Оно само так себя разумело, и мы не можем, вопреки этому разумению, присваивать ему другое, никогда не существовавшее в действительности значение. Оно сложилось в земство, но в земство особого рода, в земство травы и воды, так как и дети боярские тоже составляли своего рода земство, земство поместное. И оба они были земством дружинным, происходили из дружинного начала и держались в своей жизни тем же началом, т. е. кормлением за счет оседлой, тяглой земли. Казаки прямо и намекают на свою траву и воду как на особый вид поместья, всегда требовавший от государства всякой материальной подмоги. Вообще это был народ, уходивший от государственного тягла, освобождавший себя от внутренней постройки государства, и всегда готовый служить тому же государству, но только на правах старого дружинника.
Уважаемый историк, упрекая нас в идеализации сироты-народа, которая (надеемся) если и оказывается, то идет вовсе не от нашего намерения, а вырастает сама собой из раскрытия связи событий и народных отношений в Смутное время, упрекая нас в том, что мы возводим в идеал этого сироту, сам, как упомянуто, широкой кистью чертит уже настоящий идеал казака, придавая этому, в сущности, разбойному элементу смысл элемента политического, ставя его сильным противником государству именно в политическом отношении; а он, по нашему мнению, в течение всей своей свободной жизни был противником только экономическим, вроде пожара, наводнения, бури, саранчи и всяких подобных физических невзгод. В Малороссии отношения к Польше создали казакам политическое положение; но те же черкасы в отношении к Руси в Смутное время являлись простой физической напастью, как их собра-ты с Дона и Волги. Все они никогда и ничего политического с собой не несли, а приносили в государство только грабеж, разбой по всем волостям сироты-народа. Историк свидетельствует, что «казачество сильно действовало отрицательным способом, разъедая и истощая ненавистное ему государство» (стр. 18), а несколько выше на той же странице говорит, «что только по отношению к самим коронованным особам казаки удерживались от открытой вражды, готовы были помогать им и служить». Следовательно, возникает вопрос, какое же государство, под каким видом государство они разъедали и истощали? Против каких государственных порядков они творили свои азиатские набеги?
По свидетельству всех памятников, они это ненавистное государство находили в каждой крестьянской клети, сколько-нибудь полной одеждой или хлебом, или деньгами, собранными бережливостью и проливным потом земледельца или промышленника; в каждом помещичьем доме, который с тех же клетей собирал свое добро; в каждой сельской церкви, построенной и украшенной бедной утварью по большей части на мирские же деньги. Вот где изливал казак свою политическую ненависть к государству, без пощады раззоряя и сожигая и клеть, и церковь. С такой политикой именно черкасы, уже по усмирении Смуты, доходили чуть не до Студеного моря, «много земли запустошиша и сами все пропадоша», ибо были побиты народом в заонежских погостах и на Олонце86. Мы не станем приводить тех скорбящих и вопиющих свидетельств, которыми летописцы изображают казацкие войны в ненавистном государстве. Мы скажем одно, что вся эта казацкая политическая ненависть против государства выражалась по преимуществу разорением крестьянина, опустошением земли крестьянской. С коронованными особами казаки враждовали иначе. Они всегда готовы были им служить и помогать. Стало быть, за все и про все отвечал один только сирота-крестьянин.
Известно, что гнездом всяческих смут в эту эпоху была Северская сторона, северские города и волости, лежавшие на юг от истоков Оки и в XVI столетии составлявшие Татарскую украйну. Там гнездилось вольное казачество, и набралось оно туда, по свидетельству историка, следующим образом: «Народ, [видите ли] почуял, что сковывающие его государственные цепи ослабели, искал воли, но для него идеал свободного человека был только идеал казака или подобие его [идеал грабителя, разбойника?]. Украинные земли на юг от Оки сильно прониклись казачеством... соседство с казаками увлекало жителей бедных, но отважных». Так рассказывает историк; но и летописи, и даже старец Авраамий говорят не то. Они свидетельствуют, что по этой Украине, в виду татарских нашествий, само государство постоянно заботилось о заселении мест казаками, т. е. особым родом войска. При Грозном туда, как на опасное место, выводились из государства в казаки лихие люди, именно ябедники, крамольники, составщики крамольных и бунтовых ябед, жа-лобниц, доносов и т. п., из детей боярских, из холопей боярских и из иных чинов. Их наказывали торговой казнью и ссылали именно в казаки, в украинные города, а Палицын прибавляет: «Кто от злодействующих, осужденный даже к смертной казни, если уходил в эти города, то тем избывал смерти». Он прямо называет северское казачество собранием злодеев и говорит, что разумом и жесточью Грозного «таковии змиеве» двигаться не смели, а царь Федор удерживал их, как крепкой связью, своей молитвой. При Федоре и Годунове там, для защиты от татар, снова были укреплены и вновь построены многие города и населены именно казаками и стрельцами. Таким образом, это украинное казачество, дававшее всегда значительную силу смутам, разведено самим правительством в известной доле посредством ссыльных, именно из людей крамольных, отчего становится объяснимым и этот мятежный дух тамошнего населения. Вот какой, искавший воли и свободы от государственных цепей, народ населил тамошние города и волости! К нему Палицын присоединяет и всех обыкших сидеть на коне холопов, прогнанных боярским сословием во время голода, в сущности тоже служилых и сделавшихся казаками не по своей воле, а по насилию боярства. Кроме того, Палицын же свидетельствует, как упомянуто, что, когда при Годунове дома великих бояр зле были распужены и все их холопы распущены, то к этому последовал строгий указ никому тех холопов от опальных бояр не принимать. Все они, конечно, и потянули на ближайшую Север-скую украйну к казакам. Важнейшими городами этой украйны были Севск, Курск, Рыльск, Путивль и др., а славнейшим притоном была тамошняя Камарицкая волость. Упомянуто выше, что, по словам Пали-цына, в тех городах таких уходивших туда воров, кроме старых тамошних воров, накопилось больше 20 тысяч87.
Как бы ни было, остается все-таки верным одно, что казачество, и по народным, и по казацким, и по государственным понятиям, значило не другое что, как только особый род войска, ратных людей особого состава, коих назначение было — служить, брать, а не давать кормление. И если, как и было в действительности, казачество по преимуществу распространяло Смуту, то наше положение, что Смуту завело и распространяло служилое сословие, еще больше укрепляется и с этой стороны. Поэтому мы никак не сумеем понять, о каком именно народе говорит уважаемый историк, излагая следующее: «Черный народ, именно тот сирота-народ, который г. Забелин выставляет противником смут, производимых будто бы служилым сословием, был главнейшей стихией тогдашней Смуты. Он-то приставал к Тушинскому вору, он наполнял его казацкие шайки, именем обманщика волновались населенные этим народом посады и волости, этот же сирота-народ давал подмогу и поддержку всем другим ворам той же эпохи. Только тогда, когда для него стало ясно, что желанная воля таким путем не добывается, когда и поляки, и свои удальцы проучили его,— он опомнился; однако все-таки, склоняясь покорно под гнетом властей, сохранил за собой способность, при всяком удобном случае, приставать к воровскому знамени и доставлять из своей массы контингент для разъедания государственного порядка: это и в будущем показали все народные бунты до Пугачева включительно» (стр. 19). В этом рассуждении понятие о казаке так слито с понятием о народе, что не представляется и малейшей возможности расчленить его на точные и ясные составные части. Заметим только, что такая плачевная характеристика народа всегда жила в умах лишь родовитых и служилых людей, которые, заводя в народе смуты, по пословице «поссорь Бог народ, накорми воевод», всегда и ловили в мутной воде рыбу. Мы вполне согласны, что герои смут выделялись из недостойного меньшинства в этом сословии, и что в большинстве, как утверждает историк, оно всегда составляло консервативный элемент. Но, по нашему мнению, именно это-то почтенное качество прежде всего следовало приписать большинству народа, а не выставлять под именем народа одних только казаков, а главным образом сброд из боярских холопов, и всяких бездомных, гулящих, зернщиков, крамольников, всяких действительных воров и разбойников, которых во всякое время в народе бывает довольно. Да и консерватизм народа с консерватизмом дружины в своих интересах весьма не сходны. Народ охраняет единственно только свой кусок хлеба и работу и потому охраняет в своем устройстве самые вопиющие напасти, лишь бы они не вырывали из рук этот кусок хлеба. Между тем из истории мы видим, что консерватизм дружины никогда не простирался далее ее личных выгод, ибо она охраняет не кусок хлеба, а служебную честь, богатство, свою власть над народом, и даже над государством, и потому как скоро государство выдвигало что-либо новое, ограничивающее личные выгоды дружины, хотя бы очень надобное, совсем необходимое для массы народа, то дружина неопустительно начинала крамолы и смуты, именно смущая государство всякими наветами относительно способности и готовности народа при всяком случае приставать к воровскому знамени.
Впрочем, достоуважаемый историк, раскрыв старательно и другую сторону медали Смутного времени, т. е. «взвалив вину смут на черный народ», не хочет признавать правыми и родовитых и служилых, и в конце концов сам же говорит следующее: «Уж если кого обвинять, то прежде всего последних [родовитых и служилых] вместе с верховным правительством, которое они поддерживали и служили его органами, обвинять за то, что они своим неумелым управлением ставили народ в такое положение, что он получил наклонность производить смуты».
Мы одно то самое и ставили на вид разумному читателю, что в эту эпоху всесторонним банкротом оказалась вся правящая и владеющая среда, сверху донизу, но не народ; что Смута началась в этой среде и распространялась по земле деяниями этой же среды. Народ, если и являл в иных случаях наклонность производить смуты, то всегда действовал под влиянием служилой же среды, возбуждавшей его к смуте или гражданскими насилиями, вроде воеводских и приказных притеснений, или такими сплетениями политических слухов, что у него голова кружилась, в глазах темнело и сам он не знал, куда поднимался и куда шел.
В заключение достоуважаемый историк отмечает, что он обвинять кого-нибудь считает неуместным. «Виноваты ли те и другие,— продолжает он,— когда предшествовавшие века и обстоятельства воспитали их поколение за поколениями в известных понятиях, обычаях и привычках?..»
История, конечно, не прокурор и не занимается обвинением. Она старается только во тьме фактов раскрыть свет, найти их смысл и разум, какой в делах человеческих всегда бывает, как бы бестолковы, бессмысленны и нелепы они ни казались. Но история не может белое называть черным, кривое прямым, и наоборот. Как наука, она является только светочем и, внося свет во тьму фактов, вовсе не отвечает за то, какими эти факты кажутся по своей внутренней природе. Раскрывая в бестолковых фактах их разум, она раскрывает собственно начала, истоки, идеи жизни, т. е. начала и идеи всяких человеческих дел. Кто же станет обвинять начала, идеи! Но всякий принужден будет сказать, что вот это начало белое, это черное, это прямое, это кривое, и только. Другое дело, если видеть в истории одни только лица; тогда по необходимости придется утверждать: этот виноват, этот не виноват, этому можно поставить в вину одно, а этому другое.
В частом употреблении этих слов: вина, винить, виноват, лучше всего и обнаруживается, так сказать, личный взгляд на историю, который всегда вносит в нее много страстности и пристрастия. Достоуважаемый историк говорит дальше: «Люди действовали сообразно положениям, в которые, мимо их намерений, ставили их обстоятельства, истекавшие из естественного сцепления фактов». Весьма справедливо. Но отчего же автор, ввиду этой оправдательной теории, одних оправдывает, например, Палицына, других обвиняет, и обвиняет именно тех, например, Минина и особенно Пожарского, деяния которых для их правильной оценки требуют самого обширного приложения этой теории? Вообще же говоря, эта теория надлежащего места в истории иметь не может, ибо по ней можно оправдать все на свете. Истинное призвание истории не оправдывать и не обвинять, а разумно объяснять человеческие дела и события, вносить свет во тьму человеческой борьбы, предоставляя окончательный суд над событиями и людьми совести и разумению каждого.
У истории может существовать лишь одна мера нравственной оценки людских дел и подвигов, а следовательно и событий, эта мера достигаемого теми делами и подвигами всенародного (общечеловеческого) счастья; мера достигаемой не ложной, но истинной и всесторонней свободы для всех, для всего народа и для всего человеческого рода, ибо родовое, но отнюдь не видовое, не сословное, но всенародное общечеловеческое счастье и свобода и составляют прямую, да и единственную цель общечеловеческого всенародного развития. Примирить, уравновесить и объединить потребности родового счастия с потребностями счастия личного, единичного,— вот эта высокая и далекая цель и задача всеобщей человеческой жизни, вот из-за чего происходит неумолкаемая борьба и исторический шум каждый Божий день и до настоящей минуты.
Кто служил и служит этой цели, тот сам собою приобретает в истории славное великое имя спасителя и устроителя человеческого счастья; кто отбивает народное развитие от этой цели, тот сам собой приобретает в истории заслуженное осуждение и даже проклятие потомства. По мере того, насколько известная личность своими деяниями приближается к указанной заветной цели,— такое она и место занимает на страницах истории, занимает его сама собой, как мы упомянули, лишь бы исторические исследования и повествования постоянно и неуклонно озаряли светом здравой критики непроглядную тьму человеческих дел и выставляли на вид пред очами потомства одну правду.
* * *
Уважаемый историк настаивает, что легенда о Минине есть достоверное свидетельство, драгоценное, до чрезвычайности правдоподобное сказание без всякой легендарности. Называя ее летописным рассказом, он говорит, что смысл, к чему относится слово «сумняшеся», чересчур ясен. «Перед тем только было сказано, что Минин говорил нижегородцам: "Мне являлся святой Сергий и велел разбудить спящих"; затем говорится, что Биркин усомнился. В чем же Биркин мог усомниться, как не в том, что Минин говорит правду, что Минину действительно было видение? Все здесь так ясно, что и толковать-то нечего!» — заключает автор и вовсе забывает, что затем говорится еще не о сомнении Биркина, а о том, чтобы прочли грамоту в соборе, и прибавляется в заключение: «а что Бог велит». Вот уж затем непосредственно и говорится — сумняшеся. Следовательно, Биркин ближе всего и прямо сомневался не в том, что Минину являлся святой Сергий, а именно в том, «что Бог велит», ибо в этих последних словах заключался весь смысл речи Минина; в них же заключался и самый вопрос о нижегородском подвиге, которого Биркин не желал и вполне доказал это впоследствии своим поведением. Он сомневался и думал, что Бог не велит ничего. Минину соперником он ни -когда не был и быть не мог, ибо был служилый, стряпчий, и если метил на первое место, то скорее всего метил на место Пожарского, а не Минина, хотя и выборного человека от всей земли, но все-таки посадского мужика, место которого вовсе не соответствовало месту воеводы, куда именно и метил Биркин.
В опровержение наших сомнений, что будто бы Минин был диктатором и демагогом, что открыл аукционную продажу бедных богатым, что был взяточником, достоуважаемый историк не приводит никаких новых доказательств, ограничиваясь теми же рассуждениями, какими исполнена его прежняя статья «Личности Смутного Времени». Желая по-прежнему доказать, что Минин был крутым старостой, кулаком в полном смысле, и не имея на то свидетельств, историк отрицает и самое достоинство тогдашнего крестьянского мирского управления, именно с его финансовой стороны, давая понять, что вообще оно не имело той важности и того значения, какое выставляли мы, и что поэтому характер земских старост вообще рисовался качествами насильника и притеснителя или самоуправного диктатора, а следовательно, таков мог быть и Минин. В подтверждение такого общего вывода приводится частный случай, челобитная шуян на своего старосту в том, что он, «стакався с воеводою и откупщиком, а воевода стакався с ним, земским старостою, производили людям многие притеснения, продажи и убытки». Но эта самая челобитная, показывая характер иных старост, вместе с тем показывает и то, что мир всегда был крепок и никак не терпел у себя диктаторов и насильников, отыскивая в таком случае защиту у царя даже против самого воеводы. Несмотря на поддержку сильных лиц, воеводы и откупщика, шуяне просили совсем вывести от них этого старосту, который и диктатором-то мог сделаться не сам собою, а только по случаю стачки с воеводой.
Понятно, что и нижегородский мир, если бы худ был Минин, тотчас бы откинул его, как откинула нижегородская рать и самого Биркина. Тогда и этот мир и эта рать были вполне свободны в своих действиях: царя не было, следовательно, и воеводы были уже не те в своем самоуправстве. Именно такой вес и значение мира заставили Минина очень хлопотать о всеобщем заручном приговоре относительно сбора казны, по которому у иных богатых, не хотевших давать положенного или возможного, и силой отнимали. Это свидетельство приводится вслед за рассказом, как одна вдова отдала возможное, из 12 ООО капитала вдруг отдала 10 ООО, оставив у себя только 2000. Таким поступком она привела в страх многих людей, замечает сказание, именно тех людей, которые прятались со своими капиталами, давая положенное, но не желая дать возможного. Остается только доказать, что Минин отнял у ней и остальные 2000.
Относительно взяточничества Минина по делу толоконцевских бортников, уважаемый историк снова утверждает, что «по обыску, бортники, жаловавшиеся на Минина, оказались правы». Но в чем? В том ли, что Толоконцевский монастырь принадлежал им, а не Печерскому монастырю, или в том, что Минин был взяточник? Документ не издан вполне, и мы покуда уверены, что жалоба была на весь посад с его старостами, а не на одного Минина, ибо старосты без посада подобными делами распоряжаться самолично не могли. Подробнее об этом мы говорим в Примечании 21.
Таким же образом историк не приводит никаких новых доказательств в подтверждение своего невысокого мнения о Пожарском. Он указывает, между прочим, о сплетне Лыкова, что из одного и того же известия мы принимаем то, что не вредит чести Пожарского, а противное отвергаем. Но эту сплетню мы не отвергали, а заметили только, что, не выслушавши обеих сторон (ибо со стороны Пожарского ответа не имеем), ничего не можем сказать, где здесь правда. Мы взяли себе в строку одно только сведение, что и Пожарский был в приближении у царя, и не видели в том ни особой чести, ни бесчестия, а приводили это сведение как голый факт.
По-прежнему историк утверждает, что Пожарский «по своим способностям был человеком совершенно рядовым, дюжинным, одним из многих, что случай временно вынес его из ряда, поставил его на видном месте, а ошибки его врагов помогли тому, что его собственные ошибки не принесли вреда». Историк так, наконец, убежден в ничтожестве Пожарского, что прямо свидетельствует: «Избавление Руси от грозивших ей бедствий можно приписывать скорее заступничеству святых московских чудотворцев, чем Пожарскому». В глубоком, идеальном смысле, это вполне справедливо: ибо святые Московские чудотворцы, начиная со святителя Петра, были основателями и созидателями той великой нравственной и политической силы, которая корнем своей жизни почитала Москву как единственную и истинную представительницу всея Руси, всего русского отечества. В этом смысле они были настоящей причиной, что народ поднялся и спас Москву-отечество от врагов. Но все-таки идеальная сила требовала реального воплощения, все-таки нужны были люди и действия людей. Передовым деятелем спасения был все-таки с Мининым Пожарский. Отрицание его способностей на это великое дело у нашего достопочтенного историка основывается главным образом на том, что «Сигизмунд и Владислав не пришли в пору — и Московское государство было избавлено...; что если бы, например, Владислав был коронован, то произошло бы даже коренное перерождение русских; все начало бы полячиться и отвращаться от народности своих предков; тогда наступило бы на самом деле (воображаемое нами) раздвоение народа... Но, конечно, польскому торжеству наступил бы конец... Народ нашел бы готовый элемент для противодействия давлению сверху в казачестве, нашел бы в нем опору и средоточие; поднялось бы страшное народное восстание, произошло бы то же, что происходило через полвека в Южной Руси, только в большем размере... Все это и многое другое произошло бы, если бы Владислав был коронован. Но случай был упущен, дело попорчено, однако еще могло поправиться... Сигизмунд с Владиславом могли приехать в Кремль; казаки не выдержали бы... бояре разослали бы грамоты о прибытии законного царя... Появление царя произвело бы сильное волнение, образовалась бы многочисленная партия в его пользу. Владислав мог бы скоро короноваться... Что же (вообще) было бы, если бы Владислав прибыл вовремя? Что делал бы тогда Пожарский в Ярославле?» Вот длинный ряд доказательств, объясняющих ничтожество роли Пожарского. В 80 строках подряд (стр. 28—30) историк употребил частицу «бы» 32 раза, кроме слов: мог, могли. Но эта частица в истории, как и в простом употреблении, отличается тем достоинством, что ее с равным успехом можно передвигать и в ту и в другую сторону. Кабы дедушка не дедушка, так бы дедушка был бабушка! Если бы пришел Сигизмунд с Владиславом, то Пожарский тут-то бы и показал свои военные и дипломатические таланты. С ним, разумеется, поголовно пошел бы весь север Руси, и он разбил бы королей в прах, взял бы их в плен и за выкуп отмежевал бы у них к Москве множество старых русских областей. Государство тотчас бы успокоилось, и Пожарского непременно бы всей землей единогласно выбрали бы в цари и т. д., и т. д. Что можно отвечать против таких полновесных доводов!
Достоуважаемый историк, утвердив, что Пожарский — человек совершенно рядовой, дюжинный, присовокупляет между прочим: «Тем не менее, однако, по сравнительной скудости источников для уяснения его характера, мы считаем все-таки опрометчивостью произнести о нем такой приговор». Но тем не менее приговор произнесен, скажет всякий рассудительный читатель, даже поддерживается новыми доводами и, к сожалению, оставляет без оценки существующие налицо и весьма достаточные свидетельства источников. Это тем непонятнее, что старца Авраамия Палицына историк защищает даже против очевидности.
По словам достоуважаемаго историка, мы старца Авраамия обвиняем в следующем: «Он беззастенчиво сочинил, что ляпуновское ополчение собрано и подвинуто к Москве именно Троицкими грамотами, которые будто разосланы были тотчас после Московской разрухи». Это так и есть. Мы сказали только то, что в действительности существует, и объяснили даже мотив, по которому явилась выдумка Авраамия. Уважаемый историк, в опровержение якобы нашего навета на старца, развертывает его Сказание и находит не совсем то. Приводится вся 70-я глава Сказания, из которой видно, что рязанцы с Ляпуновым переслались со всеми приволжскими городами, с Казанью, с татарами, обратили к своей мысли даже и Заруцкого с казаками и северскими городами, и все начали из городов изгонять литву. Только! О грамотах, как и о собрании под Москву, здесь ничего не говорится, и потому свидетельство вовсе не относится к нашему обвинению Палицына. То же подтверждает и уважаемый историк, говоря: «До этого времени ни о каких грамотах от Троицкого монастыря в Сказании не говорится. Уже впоследствии, когда Ляпунов был под Москвой и поляки зажгли столицу — разослаша грамоты во все города». Ниже мы подробнее скажем об этой сказке Палицына.
Совершенно справедливо обозначает уважаемый историк, что сказания Авраамия имеют достоинство произведений чувства и воображения современников. Здесь все сказано для должной характеристики сказаний старца. Это не летопись и не история в нашем смысле, а полная легенда. И сам старец не заявлял претензий написать правдивую летопись с точным хронологическим обозначением дел и событий эпохи, или написать правдивую историю в теперешнем смысле. Он писал «историю благодеяний Божиих, которые показала Мати Слова Божия, совершив обещание Свое к преподобному Сергию, что неотступна будет от обители его». Вот основная мысль его сказаний. Поэтому его история необходимо должна была выйти похвальным словом или эпопеей, где все исторические факты пошли только на подпору этой главной мысли. Оттого же, в иных местах, вместо правдивого описания событий, происходивших в действительности, он старательно изображает события, происходившие в чувстве и воображении современников, а более всего те события, какие, согласно основной мысли сочинения, возникали в собственном его чувстве и воображении. Всякое простое действие и дело он непременно ведет из творчества чудесной стихии и так наполняет повествование изображением чудесного, что все оно является одной сплошной легендой, т. е. исключительно произведением фантазии, хотя и с употреблением надобного исторического материала, где старец достаточно правдив, за исключением только обстоятельств, придуманных им собственно для возвеличения своей личности. Его эпические тезисы или положения таковы: избавление от врагов Лавры и всей России совершилось заступлением Богоматери и предстательством свв. Сергия и Никона; ясно, что и спасение Москвы должно было совершиться заступлением Лавры, ибо здесь был Божий источник всякого спасения. А так как самым энергическим лицом в Лавре был ее келарь, старец Авраамий, то ясно также, что он и должен был являться всюду и во все те моменты, где дело спасения колебалось или было сомнительно и могло устроиться лишь присутствием, поучением и движением этого старца.
Великое событие спасения Лавры, Москвы и Отечества заступлением Богоматери и предстательством преподобных Сергия и Никона было действительным событием; оно совершалось именно в чувстве и воображении народа, совершалось в его религиозном духе и потому должно принадлежать к таким же неоспоримым фактам истории, как и всякий реальный ее факт. Историк имеет обязанность изобразить это событие во всех его более или менее решительных положениях и явлениях. Но историк в этом случае обязан также определить, какое место в фактах религиозного духа занимала личность старца Авраамия, который беззастенчиво выставил себя подвижником на этом поле действий. Мы понимаем, что религиозная мысль народа могла приписать последний важнейший удар врагам в Московской битве с Ходкевичем тому же Минину, рисуя в этом Господню благодать, которая охрабряет слабых и в ратном деле неискусных, дабы показать, что не в крепкой силе пребывает Господь, но в творящих Его волю. Мы понимаем, что если бы такого события в действительности и не было, то, по ходу религиозных идей, оно должно было совершиться непременно. Вот почему народ с особенным чувством и занес подвиг Минина в свои летописи, между тем как о призвании старца Авраамия быть исполнителем религиозной народной думы народ не имел никакого понятия, и старец сам уже постарался внести в свою эпопею подвиги собственного чувства и воображения, что он один с казаками именем святого Сергия нанес решительный удар полкам Ходкевича. Уважаемый историк в своей истории Смутного времени, однако, дал этому личному чувству и воображению первое место пред чувством и воображением народа. Подвиг старца поставил главным, а подвиг Минина придаточным, дополнительным, рядовым действием и, не поминая о значении мининского подвига, возвысил подвиг старца следующей отметкой: «Так, если только доверять сказанию, которое передается самим тем, кто здесь играет столь блестящую роль,— один человек (старец Авраамий) нравственной силою своей личности и своего слова спас тогда Русское дело!» Как будто не было других свидетельств, что все это происходило иначе. Достоуважаемый историк и теперь уверяет, что сказаний старца «поверить будто бы нечем и отвергать их также будто бы нет основания; что хотя и чувствуется, что дело происходило не совсем так, как гласит [этот] источник, но нет основания сказать, что оно не могло так происходить, а еще более — нет никаких данных для того, чтобы даже предположить, что оно происходило иначе». Основания для поверки сказаний Ав-раамия лежат в его же сочинении, а данные, что дело совсем не так происходило, находятся в летописях, где о подвиге Авраамия не говорится ни слова. Мало ли что может написать о себе любая личность! Но и сущую правду из уст самой личности о собственном ее геройстве история принимает всегда с большим сомнением и осторожностью и ни в каком случае не поместит ее в передний угол своего повествования, ввиду свидетельств, отрицающих такую правду или вовсе о ней не ведающих.
- Войдите, чтобы оставлять комментарии