Л.А. Тихомиров. К вопросу о свободе. 1893 г.

В ноябрьской книжке «Вестника Европы» («Из общественной хроники») редакция повторяет мне свое предложение высказаться по вопросу о гражданской свободе. Первый раз журнал вызывал меня на это еще в июле, разбирая мою статью «Искания свободы». Я тогда же отвечал, что желал бы сначала знать мнение «Вестника Европы» о моей статье «Социальные миражи», где я критикую современную идею либерального демократизма. Я рассчитывал, что это определит нам точнее рамки разговора, если только «Вестнику Европы» угодно будет отнестись к вопросу искренне, без политиканской «защиты дела». Теперь, в ноябре, «Вестник Европы» дает свою «антикритику», да и то, кажется, только для отписки. Это как угодно. Мне, конечно, все равно. Об этой антикритике мы еще, может быть, потолкуем. Теперь это бы отвлекло меня от исполнения желания «Вестника Европы» знать мои взгляды на гражданскую свободу. Против этого я, разумеется, ничего не имею, даже и в том случае, если бы способ спора «Вестника Европы» не давал мне никакой надежды до чего-нибудь с ним договориться.

Мой оппонент интересуется именно и исключительно гражданской свободой. Он даже считает с моей стороны «смешением понятий» то обстоятельство, что у меня понятия не разложены по отдельным перегородочкам, а вытекают в известной системе из одного целого мировоззрения. Он рассуждает так: есть понятие о свободе воли, есть понятие о свободе гражданской. Каждое из них — само по себе, ничем между собою они не связаны. Можно не признавать свободы воли и быть большим либералом политическим и, наоборот, признавать свободу воли и быть консерватором в политике. Можно считать спорными вопросы о свободе воли, и это не мешает нам понимать значение свободы гражданской. Она состоит в том, чтобы были «признаны и ограждены важнейшие права каждого отдельного лица, каждой общественной группы» и чтобы «меры тиранического характера были одинаково невозможны по отношению к большинству и ко всем оттенкам меньшинства, как бы они ни были незначительны и слабы».

«Вестнику Европы» это кажется совершенно ясно. Я, однако, ищу несколько иной ясности. Формула «Вестника Европы», конечно, ясна логически, но логически столь же ясны и формулы совершенно противоположные. Это одно из многих произвольных утверждений того, что нам нравится. Но в социальной и политической жизни действительно осуществляется лишь то, что вытекает из самой природы общества. Мне очень жаль, что «Вестник Европы» так невнимательно отнесся к рекомендуемой мною статье, в которой я рассматриваю, как действительная природа общества безжалостно разрушает произвольные построения политических доктрин. Пример XIX века, в котором мы и сами живем, в этом отношении весьма поучителен. Он заставляет нас несомненно отвергнуть те основания, на которых XVIII век предполагал строить свое свободное общество. Но, отвергая их, мы не можем, как делает «Вестник Европы», оставаться безо всяких оснований и требовать осуществления нравящегося нам содержания свободы только потому, что нам это нравится. Из этого, во-первых, ничего практически не выйдет или выйдет не то, что мы думаем. Во-вторых, не стремясь осветить свои частные понятия и желания твердо установленным общим миросозерцанием, мы, несомненно, рискуем исказить даже эти частные понятия и желания. «Вестник Европы», в сущности,

полагает «политической программой» заменить общее миросозерцание. Но политические программы, способные к жизни, вырастают только на серьезном общем миросозерцании, как это было когда-то и в отношении программы «Вестника Европы». Его давние предшественники имели миросозерцание, и смею уверить моего оппонента, что без этого его программа не будет иметь никакой силы.

Итак, иметь общее миросозерцание — необходимо. Но нужно также, чтоб оно не было ни фантазёрским, ни основанным на ошибочном определении действительности, не считало бы существующим то, чего нет, или несуществующим то, что есть. Как политический опыт, так и наука XIX века обнаружили ошибочность понятий XVIII века в отношении того, что есть и чего нет в обществе. Перед нами теперь стоит задача перестроить свои политические понятия сообразно современным сведениям нашим о действительности.

В решении этой задачи мы еще не имеем таких общепризнанных авторитетов, какими был богат XVIII век. Нам всем приходится доходить до нового политического миросозерцания немножко ощупью, и кто решится сказать с уверенностью, что он не ошибается, что он действительно охватил общий смысл огромного материала, данного наукой и практикой XIX века? Итак, я весьма охотно допускаю предположение, что мои выводы ошибочны. Но, во всяком случае, полагаю, что не «Вестнику Европы» упрекать меня в «смешении понятий». С первого же слова разговора видно, что этот упрек должен относиться к нему, а не ко мне.

«Вестник Европы» разделяет свои понятия на рубрики, которых я никак не могу принять. Он говорит, что существует понятие о свободе воли и понятие о гражданской свободе. Их-то я будто бы и смешиваю. Это ошибка. Я не только не смешиваю этих понятий, но даже и не сопоставляю их. Я подхожу к понятию о гражданской свободе с точки зрения вовсе не свободы воли, а свободы личности. Только чрезвычайной невнимательностью «Вестника Европы» могу объяснить себе эту странную его ошибку.

Попрошу моего оппонента немножко вникнуть в мою мысль. Я говорю, что личность человеческая имеет одним из своих основных свойств свободу, вовсе не одной воли ее, а целого духовного существа ее — с ее разумом, волей, чувством, которые составляют различные стороны ее целого существа. Неужели «Вестнику Европы» не ясно, что эта свобода личности имеет очень прямое отношение к гражданской свободе?. «Вестник Европы» определяет гражданскую свободу как известную систему условий, охраняющих права личности. Но ведь эти права личность только потому и имеет, что она личность, что она есть существо, одаренное известными способностями и потребностями для развития своей внутренней жизни. Не будь личность именно такова, ни о какой гражданкой свободе не могло бы быть ни речи, ни помышления. Итак, подходя к вопросу о гражданской свободе именно от личности, я никаких понятий не смешиваю, а только устанавливаю их.

Мало этого. Помимо личности, в обществе нет никаких источников свободы. Если мы возьмем общество в его текущей жизни, в его эволюции — мы находим в нем все признаки органического процесса, происходящего по законам необходимости. Прочность общества, его сила, его эволюция — все это зависит вовсе не от свободы; общество держится не свободой, а авторитетом, силой, дисциплиной, расслоением; сам по себе общественный процесс не обнаруживает никакой надобности в свободе, даже находится с ней в некотором противоречии. Если свобода является в обществе, то является только потому, что она нужна для личности. Если бы возможно было себе представить общество, составленное из людей, лишенных этого свойства и потребности, — такое общество истребило бы все нации, завоевало бы весь земной шар, представляя из себя совершенно несокрушимую для нас силу. Итак, повторяю: только от личности идет свобода, только для личности она существует. Личность в обществе представляет некоторое природно-свободное существо, вкрапленное в природно-необходимый процесс. Тут есть некоторое вечное противоречие духа и материи, неразрывно связанных в человеке.

Для «Вестника Европы», ограничившего свои интересы политической программой, все это, быть может, кажется совершенно бесплодным теоретизированием. Но если так, то он еще раз ошибается.

То противоречие, которое, как я это обрисовывал в «Социальных миражах», обнаружилось между теорией и практикой политической жизни XIX века, вся бесплодная трата человеческой силы, происходящая и поныне в европейской политической жизни, ложное направление этой жизни, грозящее даже полным крушением западноевропейской культуры, — все это происходит оттого, что XVIII век ошибся в своем понимании общественной жизни, вообразив себе общество некоторым коллективно-разумным существом, и в самом обществе стал искать источник гражданской свободы. Отсюда возникло стремление организовать общество на основах свободы, равенства и народной воли — сизифова работа, которая принесла столько вреда и для личности, и для общества.

Исходя из своего ложного понятия об обществе, либеральный демократизм слил понятие о свободе личности с понятием об ее участии в управлении обществом. Он смешал права человека и права гражданина, как нечто будто бы тождественное, причем под правами гражданина разумел непрерывное участие в постоянном созидании политического проявления мистической народной воли.

Это обстоятельство имеет многосторонние вредные последствия. Но так как мы с «Вестником Европы» беседуем только о свободе, то я и ограничусь одним этим пунктом.

Смешение понятия о свободе с понятием об участии в управлении государством прежде всего не только не увеличивает размеров свободы личности, но ограничивает их. Я спрашиваю: что общего между моей свободой и службой, хотя бы и обществу?

Что такое моя свобода? Это такое состояние, при котором я нахожусь подчинен [1] своим внутренним силам, а не каким-либо внешним. Что же общего со свободой имеет мое состояние гражданской деятельности, этих выборов, голосований, компромиссов, партийной дисциплины и т.д.? Допустим даже, что я могу при этом сохранить свою свободу. Но я ее могу сохранять и в состоянии рабства. Могу сохранить, могу не сохранить — зависит от обстоятельств. Во всяком случае, эта деятельность, по существу, не имеет ничего общего с моей свободой.

Это служба, как всякая другая. Но так как эта служба, как бы то ни было, наложена на меня сверх прочих: сверх работы, необходимой для существования, сверх исполнения моих обязанностей семейных и т.п. — то ясно, что она требует от меня новой обязательной траты силы, отнимает меня у самого себя, создает для меня много новых поводов и случаев подчинения.

Далее, спутывая таким образом понятия человека о свободе, заставляя его видеть свою свободу в деятельном участии в общественной службе, либерально-демократическая идея понижает в человеке заботу о своей действительной свободе, которая тесно связана с культурой личности, и тем вырабатывает наконец ничтожнейших рабов партий, или народной воли, которые даже не подозревают своего человеческого падения и горделиво воображают себя свободными людьми. Наконец, эта хлопотливая деятельность, и сама по себе только вредная для человеческой свободы, сверх того, расстраивает общество и делает поэтому более трудным сохранение в нем свободы личности.

В отношении общества мы находимся в таком же положении, как в отношении других явлений природы. Знаем ли мы их законы, или представляем их себе в каком-либо фантастическом виде, или вовсе о них не думаем — эти законы существуют и действуют. Но когда мы их понимаем, то мы становимся способными приспособлять их к нашим потребностям, то есть, не выходя из подчинения неизбежному, умеем им, однако, пользоваться и для своей выгоды. Если же мы игнорируем эти законы природы, то испытываем несравненно в большей степени их давление.

Общество в действительности всегда было, есть и будет построено на расслоении людей, на присутствии авторитета, власти и подчинения, на известной системе уравновешивающихся неравенств. Либерально-демократическое общество все это отрицает, но тем не менее оно, как всякое другое, живет только потому, что расслоено, что в нем есть управляющие и управляемые, и «равноправные граждане» столь же мало фактически равноправны, сколь мало «граждански свободны». Но эти люди воображают, будто они свободны и равны, а потому не заботятся о том, чтобы урегулировать существующее между ними неравенство и подчинение и обратить их на свою пользу, то есть, между прочим (не выходя из предмета разговора [2]), и на обеспечение своей свободы.

Свобода личности, вообще говоря, обеспечивается не столько какими-либо формами хорошо или плохо устроенного общества, а прежде всего — потребностью личности в свободе, то есть, другими словами, развитостью личности. В обществе охраной этой свободы прежде всего является общественное мнение, то есть общепризнанное сознание, что та или иная степень свободы составляет право личности. В этом отношении я не разграничиваю, и ошибается тот, кто разграничивает уважение к моему праву со стороны частных лиц и со стороны правительства и закона. Уважение к моему праву со стороны частных лиц и со стороны правительства имеет для личности совершенно одинаковое значение, проистекает из одного и того же источника и охраняется более всего одной и той же силой — общественным мнением. Поэтому, ища охраны своей свободы в обществе, мы главнейше заинтересованы в том, чтоб общественное мнение слагалось возможно справедливее и разумнее и направляло свое внимание на то, что действительно важно для свободы личности, а не на фикции, в действительности к ней нисколько не относящиеся.

Общество, построенное на основах либерального демократизма, в этом отношении совершенно неблагоприятно для обеспечения свободы. Общественное мнение в нем слагается при самых ненормальных условиях. В обществе разумно расслоенном, различные слои которого твердо сложены, проникнуты сознанием своих обязанностей, каждый человек составляет частицу известной группы, возникающей не случайно, существующей вечно. Посему каждый человек получает известное руководство от людей наиболее уважаемых. Мысль людей более выдающихся освещает мысль более слабых, менее развитых. Общественное мнение слагается в той высоте, какая доступна, по степени развития лучших членов общества. Сверх того, это общественное мнение направляется на обсуждение действительных потребностей личности (поскольку может их понять). В обществе либерально-демократическом необходимое расслоение происходит вопреки сознательному стремлению людей, которые, напротив, стремятся создать общество, чуждое расслоению. Общественные авторитеты понижаются, ибо первые места занимают не лучшие, а случайные люди, нередко только потому, что они хуже и ничтожнее прочих. А между тем с первых мест их голос слышнее. Общественное мнение слагается под руководством не лучших людей, а только наиболее пронырливых и направляется (говорю в отношении свободы) на совершенно не идущую к делу цель. Общественное мнение располагается думать, будто бы свобода личности обеспечена, если человек не менее всякого другого имеет доступ к общественной службе, к занятию политикой. Общественное мнение, сверх того, наибольшую степень внимания уделяет делу постоянного воссоздания постоянно разваливающегося правительственного механизма. Уже одно это отвлекает внимание общества от потребностей личности и погружает его в постоянное беспокойство о существовании своего действительно постоянно зыбучего, распадающегося строя. Сколько этот страх за существование общества порождает попирания прав личности в либерально-демократических странах!

Все эти обстоятельства чрезвычайно понижают способность либерально-демократического общества давать охрану правам личности.

Конечно, эта охрана, например во Франции, тем не менее существует. Но, в соответствии с развитостью личности, она существует и в Персии. Тут нельзя брать во внимание одни формы общества. Франция — наследница римской культуры, — конечно, не может не иметь сильно развитой личности, которой права, при самом плохом строе, более или менее уважаются. Но если мы сравним Францию и Англию — это выйдет далеко не в пользу Франции.

Собственно, по давности культуры Франция должна бы выработать личность выше. Было время, когда Англия училась у Франции и находилась под сильным влиянием ее. И, однако, в Англии уважение к праву и свободе личности несравненно выше. Тут удобнее всего сравнивать значение двух строев. Англия доселе наименее демократическая страна в Европе. Нигде нет такого глубокого уважения к авторитету прирожденному или социально установленному. Поныне еще сами вожаки социализма жалуются, что толпа рабочих, уже расшатанных, деморализованных революционной пропагандой, слушает все-таки с большим вниманием джентльмена, нежели своего брата. Самые trade unions'ы Англии под влиянием общего духа сложились в некоторое аристократическое учреждение, в котором организующим принципом явилась сортировка людей, а не демократическое равенство. Конечно, и в Англии уже явилась разрушительная язва либерального демократизма; очень вероятно, Англия также будет разложена. Во всяком случае, ныне Англия пока еще обладает старым духом, выработанным на разумном расслоении общества, на разумном пользовании природным неравенством людей, — и мы видим, что уважение к свободе личности и обеспеченность ее в Англии стоят на высоте, совершенно недоступной демократической Франции. Расскажу «Вестнику Европы» один случай, имевший место несколько лет назад в Лондоне. Тогда шла бурная агитация в массе «демоса» по поводу не помню какого закона, не пропускаемого палатой лордов. Лорды заупрямились, и против них была устроена гигантская демонстрация. Толпа народа подошла к дому, где в это время целая компания членов палаты лордов мирно проводила время у одного из своих вожаков. Они пили чай на балконе, болтая с дамами. И вот внизу, под балконом, улица запружается народом и начинается бурная манифестация. Что же лорды? Послали за полицией и войском? Разбежались? Ничего подобного. Они, со своей стороны, ответили контрдемонстрацией, а именно не замечали ревущей толпы. Они себе продолжали разыгрывать комедию, как будто весело разговаривают между собой, продолжали угощаться, любезничать со своими барынями, словно на улице ничего не было, словно в воздухе не стоял стон угроз и ругательств. Я не знаю, кому тут более удивляться: толпе, не перешедшей к насилию, или невозмутимой дерзости лордов. Во всяком случае, эта сцена возможна только при необычайной степени уверенности в общем уважении к чужому праву. Лорды и не осмелились бы на такую вызывающую дерзость, если бы не верили в незыблемость прав англичанина. О такой свободе Франция и мечтать не может, да и сама Англия, конечно, чрез немногие десятки лет будет только вспоминать о ней. Либеральная демократия внесет свои нравы.

Напомню еще один эпизод из жизни Англии. Во время ирландских аграрных безобразий, когда каждый месяц совершалось по нескольку сот убийств, англичане приняли, как у них считается, строжайшие меры. Но что эти меры в сравнении с тем, что было бы во Франции! Во Франции одна сотая часть таких беспорядков вызвала бы посылку целого войска и кровавое усмирение. Англичане — стерпели. Ирландские прокламации, запрещенные в Дублине, свободно печатались в Лондоне. Как объясняет себе «Вестник Европы» такие явления?

Это очень просто. Англичанин, вырастая в крепкой среде, в лучшей в Европе семье, в своей корпорации, в своем сословии, в атмосфере прочнейших авторитетов, уверен в целости своего строя. Нужно уж нечто ужасное, чтобы англичанин испугался за существование своего строя. И вот почему он может так много «стерпеть». Во Франции и во всякой либерально-демократической стране с вечно зыблющейся организацией терпеть и одну сотую долю таких испытаний было бы безумием, потому что, действительно, без крутой расправы безнаказанные беспорядки непременно кончатся общим переворотом, всех последствий которого, при безумии массы, лишенной руководства серьезных авторитетов, никогда нельзя и предсказать.

Так вот, ошибка «Вестника Европы» заключается не в том, что он желает свободы личности (чего я, надеюсь, не менее его желаю), а не понимает условий этой свободы и разделяет в этом отношении либерально-демократическое «смешение понятий». Самое понятие его о свободе отмечено доктринерским невниманием к действительности.

«О свободе, — пишет «Вестник Европы», — можно говорить только тогда, когда признаны и ограждены важнейшие права каждого отдельного лица, каждой отдельной группы, когда меры тиранического характера одинаково невозможны по отношению к большинству и ко всем оттенкам меньшинства. Соглашение личных прав с правами целого — задача крайне сложная и трудная; ошибки в ее разрешении не могут служить аргументом против самого принципа свободы». Тут все оттенки мысли настолько неправильны, что искажают ее целиком. О каком принципе свободы он говорит? Как принцип личной жизни я его признаю побольше, нежели все политиканы, вместе взятые. Но как принцип общественного устроения — свобода ставится совершенно по недоразумению. Те «ошибки», какие в этом отношении имел XIX век, не суть, собственно говоря, ошибки в применении принципа, а демонстрация невозможности его применять. Эти неудачи громко и ясно говорят против свободы как принципа общественного устроения. Принципом можно ставить только то, что выражает известный закон явлений. И конечно, практика показала, что свобода как закон общественного устроения не то что ошибка, а просто не существует. Следовательно, и «принцип» «Вестника Европы» не имеет даже права на название принципа. Та же произвольность и в суждениях «Вестника Европы» о правах личностей и групп. Во-первых, он себе представляет ограждение прав как нечто абсолютное. Пока не ограждены важнейшие права, нельзя, думает он, и говорить о свободе. Это неверно. Свобода всегда и везде в известной степени ограждена, и нигде и никогда она не будет ограждена безусловно. Далее. Меры тиранического характера, всегда нежелательные, всегда были, есть и будут. Воображать, что есть строй, делающий их невозможными, это значит наяву сны видеть. «Вестник Европы» предполагает возможность одинакового обозначения прав большинства, меньшинства, самого даже «незначительного и слабого». Если этого нет, то, думается ему, нечего и говорить о свободе. Но при таких понятиях пусть он о ней и не говорит. С его точки зрения, ее, стало быть, никогда не будет. Сила всегда будет более обеспечена в своих правах и всегда будет стремиться при случае захватить чужое право. Этот абсолютный характер пожеланий нужно совершенно отбросить, если мы хотим оставаться на почве Действительности, то есть иметь что-нибудь. Свобода с характером абсолютным существует только в личности, но не в обществе. В обществе же все мы, отдельные личности, всегда будем испытывать ограничение своей свободы и нарушение того, что внутренне сознаем своим правом. Охрана права и свободы личности в обществе всегда будет весьма относительной.

Вопрос сводится только к тому, относительно больше или относительно меньше охраняется наше право и при каких условиях это лучше достигается. «Вестник Европы», защищая идею XVIII— XIX веков, думает охранить личное право демократическим народоправлением. Я, совершенно наоборот, вижу охрану права личности, во-первых, в повышении развитости личности, во-вторых, в общественном мнении и в том устройстве общества, при котором общественное мнение становится всего разумнее и сильнее. Либеральный демократизм в этом отношении является столь вредным для свободы личности, что вреднее его может быть только подготовляемый им социальный демократизм.

Действительно, в обоих отношениях — то есть как для выработки личности, так и для выработки общественного мнения — важнее всего присутствие в обществе разумной системы авторитетов, которая разрушается либеральным демократизмом и заменяется системой ничтожных авторитетов.

Взгляды «Вестника Европы» в этом отношении поражают меня своим невниманием к действительности. Когда я заметил, что либерально-демократический принцип свободы приводит к подчинению авторитетам крайне посредственным, «Вестник Европы» возражает: «Разве самая неразборчивость в выборе авторитетов не зависит отчасти от долгой привычки "не рассуждать, а повиноваться"?» Зачем говорить такие заведомо пустые речи? Где же эта привычка у французов, например, у которых уже лет сто пятьдесят нет дурака, не рассуждающего совершенно смело о всевозможных предметах, превышающих его понимание, чуть не с семи лет от роду? Где эта привычка у современных образованных русских? Ну, право, это только студентам позволительно так возражать. Господство посредственных авторитетов является потому, что при современном строе «свободы» на виду находятся легче всего шарлатаны, и человек, нуждающийся в выработке, не имеет при выборе авторитетов никакой рекомендации, выбирает сам. «Вестник Европы» величает это «свободным выбором авторитета». Странное сочетание слов! Это значит, что я, нуждаясь в авторитете, то есть будучи ниже его, выбираю его, то есть сужу о нем, оцениваю, определяю, кто из одинаково превышающих мое понятие людей более ценен. Недурное занятие! Неужели «Вестник Европы» не предвидит судьбы этого злополучного свободного искателя авторитета? Понятно, ему покажется умнее то, что легче схватывается, то, со стороны чего он скорее находит льстящее ему признание его якобы зрелости. «Вестник Европы» надеется, что «свобода сама исцелит наносимые ею раны» и люди со временем начнут выбирать лучшие авторитеты. Но, во-первых, пока мы этого ничуть не замечаем и господство посредственностей только усиливается. Во-вторых, нет и причин изменения к лучшему. Каким образом поглупевшее общество может начать действовать умнее, нежели действовало раньше? Тут может быть переход только к еще большему легкомыслию, к еще меньшей развитости. То, что «Вестник Европы» считает «свободой», то есть расшатанность, не залечивает ран, а только постоянно растравляет их, пока наконец не доводит до появления отчаянного деспотизма как единственного средства спасения общества.

По мне, личность лучше развивается, когда она растет в среде с ясно заметными авторитетами лучших, более опытных, более ученых, более умных, людей. Существование таких авторитетов не уничтожает возможности критики, но препятствует ей быть слишком легкомысленной. А между тем авторитет семейный, сословный, корпоративный, государственный, религиозный, приобретаемый или наследственно, то есть с сознанием своих обязанностей, или же действительно выдающимися заслугами, оцениваемыми не ничего не смыслящей толпой, а лучшими людьми, цветом общества, — вот что создает для личности удобство выбора надежных руководителей. Она их выбирает по мере развития, пожалуй, и «свободно», но с рекомендацией общества, судя «свободно» скорее себя, свои способности и наклонности, нежели выбираемый авторитет. Это не мешает человеку переменить авторитет, если он его перерастет, или даже совсем стать на собственные ноги. Но человек остается тут во всей эволюции своей в удобной, повышающей его обстановке, растет, а не застывает в 18—20 лет, как, с позволения «Вестника Европы», происходит хоть у нас нынче. Я, впрочем, допускаю, что современные люди, как существа все же разумные, заметят наконец все неудобство такого способа развития.

Может быть, как выражается «Вестник Европы», «свобода (NB! Надоев всем своей несостоятельностью) залечит наносимые ею раны» и современное человечество мало-помалу восстановит у себя систему прочных авторитетов. Дай Бог, конечно. Но это, другими словами, будет отречением от идей либерального демократизма и перестройкой общества по «старому» историческому типу. Пока же этого не случилось, мы свою личность воспитываем как только можно скверно, истощаем ее в слишком трудных усилиях и в то же время портим ее совершенно неосновательным и вредным самомнением.

Те же самые авторитеты, которые помогают развитию личности, Дают и умное общественное мнение. Когда масса, интересуясь оценкой происходящего, обращает свои взоры на людей почтенных, Живущих с ней, давно выдвинувшихся по наследственной подготовке или выдающимися заслугами, она получает действительно серьезный материал для суждения, ряд мнений, над которыми действительно стоит подумать и в которых есть чему поучиться. С другой стороны, и эти центры общественного мнения, не имеющие Надобности заискивать у толпы, тем спокойнее прислушиваются к ее голосу и выбирают в народном говоре не то, чем можно воспользоваться для агитации, а то, что умно и практично. Такое общественное мнение составляет серьезную силу и по качеству своему, и по прочности. Такое общественное мнение не переделаешь в два месяца ловкой агитацией. Если мы к этому присоединим высшее правительство независимое, не истекающее из «народной воли», а установленное традиционно, прочно, не принужденное принимать во внимание всякого вздора, какой явится у народа, а только то, что ему кажется дельно, — то мы получаем комбинацию наилучшего охранения всего, что народным сознанием признается правом личности, условием ее свободы.

Засим — рост прав личности, рост ее свободы зависит уже от возрастания развития личности.

Так понимаю я это дело. Не знаю, удовлетворят ли мои объяснения «Вестник Европы». Во всяком случае, надеюсь, он на этот раз поймет, почему я в «Исканиях свободы» заметил, что наша внутренняя свобода имеет свои отражения и в гражданской жизни и почему в то же время, дорожа этой свободой, я так восстаю против идей либерального демократизма.

[1] Я употребляю это выражение отчасти потому, что оно наиболее точное, отчасти потому, чтобы иметь возможность, если бы понадобилось, показать связь здесь сказанного с христианским понятием о свободе.

[2] Это, конечно, относится не к одной свободе. Когда мы признаем, например, расслоение, то мы обязываем сословия известными службами, мы заботимся об их целесообразном составе, развиваем нравственное сословное чувство. Когда мы признаем неравенство, мы придаем ему для всех полезный характер патронажа. Не признавая ничего такого, мы достигаем лишь того, что сильный давит слабого совершенно необузданно и бессовестно.

Поделиться: