ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
В Петербурге и Финляндии, 1791 — 1792.
Бездействие Суворова в Петербурге; поручение в Финляндию; Потемкинский праздник в его отсутствие; возвращение. — Назначение в Финляндию; занятия. — Петербургские на Суворова наговоры за дурное содержание войск, изнурение их, за большое число умерших и беглых. — Жалкое состояние военно-врачебной части; злоупотребления. — Санитарные меры Суворова. — Большое число беглых в русской армии; Суворов уменьшает размеры зла в Финляндии. — Негодование его на петербургские обвинения. — Тревожное состояние Суворова по случаю разных известий и слухов; переписка с Турчаниновым и Хвостовым; отношения ж ним и другим лицам; частная жизнь Суворова и неслужебные занятия. Перевод его в Херсон
Почти 3 месяца жил Суворов в Петербурге без всякого дела. Он все ждал справедливой оценки своей славной в минувшем году службы и признания её по достоинству, но ждал напрасно: судьба повернулась к нему спиной. Носились потом слухи, что он посещал нового фаворита и будущего временщика Платона Зубова, с целью разных внушений и инсинуаций насчет Потемкина. Зубова он действительно посещал, и разговоры их вероятно не обходили ни Потемкина, собиравшегося приехать в Петербург — зуб дергать, ни других предметов. По крайней мере в позднейшем письме Суворова к Зубову (от 30 июня 1791 г.) из Финляндии, читаем: «ежечасно вспоминаю благосклонности вашего превосходительства и сию тихую нашу беседу, исполненную разума с приятностью чистосердечия, праводушия, дальновидных целей к общему благу» Но этим путем Суворов ничего не приобрел, кроме самоуслаждения, да и то минутного. Потемкин был положим уже не то, что несколько лет назад, но для одной только Екатерины, а для Суворова и всех прочих он по-прежнему представлял собою силу несокрушимую 1.
Приехал в Петербург и Потемкин. На него посыпались милости и выдающиеся знаки благоволения; Суворов оставался в стороне, не причем. Жестоко страдала его впечатлительная натура. Дабы сколько-нибудь успокоить свой возмущенный дух, он прибегнул к средству, к которому прибегал постоянно в подобных случаях: стал излагать свои мысли письменно, для самого себя.
В одной записке он вспоминает про старое, про Козлуджи, где Каменский помешал ему идти вперед; про принца Кобурга, Лаудона, которые награждены лучше его, Суворова; перечисляет всех высших генералов русской службы, указывая, что он старше почти их всех. Относительно Потемкина он задает вопрос, что было бы ему, Суворову, если бы он со своими делами занимал место Потемкина? «Время кратко», кончает он записку: «сближается конец, изранен, 6 лет, и сок весь высохнет в лимоне».
В другой записке он пишет: «здесь поутру мне тошно, ввечеру голова болит: перемена климата и жизни. Здесь язык и обращения мне не знакомы; могу в них ошибаться; потому расположение мое не одинаково — скука или удовольствие. По кратковременности мне неколи, поздно, охоты нет учиться, чему до сего не научился. Это все к поступкам, не к службе; глупость или яд не хочет то различить. Подозрения на меня быть не может, я честный человек. Бог за меня платит. Бесчестность клохчет, и о частом утолении моей жажды известно, что сия умереннее как у прочих. Зависть по службе! Заплатит Бог. Выезды мои кратки; если противны, — и тех не будет» 2.
Тем временем готовился великолепный праздник в воспоминание славных военных подвигов, в особенности измаильского штурма. Присутствие на торжестве истинного героя дня, Суворова, не могло нравиться Потемкину, особенно после всего того, что между ними произошло. Было что следует внушено Государыне. За несколько дней до праздника, 25 апреля, Суворов получил от Потемкина повеление Государыни — объехать Финляндию до самой шведской границы, с целью проектировать систему пограничных укреплений. Суворов поехал с охотой, чтобы только избавиться от своего бездействия; край был ему несколько знаком, так как 17 лет назад он уже объезжал шведскую границу, и хотя теперешняя задача представлялась посложнее, но при обычной своей энергии и трудолюбии, Суворов выполнил ее всего в 4 недели времени, даже меньше. 3
В то время, как суровою финляндскою весною он разъезжал в санках и таратайках по диким захолустьям русско-шведской границы, вынося лишения, которых военный человек высокого положения не знает даже в военное время, — Потемкин утопал в роскоши и упивался своей славой. В сущности повторялось прежнее: припомним Суворова, едущего в зимнее ненастье, верхом на казачьей лошади, без багажа, к Измаилу, — и Потемкина, предающегося в это самое время всем излишествам в главной квартире. Но тут, в Петербурге, контраст бил в глаза; тут должно было воздаваться достойному достойное, а делалось наоборот. Это от того. что сказывалась неиссякшая еще Потемкинская сила; она никого конечно не убеждала, но всем импонировала. А что за дело временщику до остального?
Праздник происходил у Потемкина, 28 апреля. По роскоши, разнообразию, блеску, он выходил из уровня самых пышных торжеств того времени, отличавшегося роскошью и пышностью. Весь двор был тут, с Государыней во главе; великие князья танцевали в первых парах; дамские наряды поражали богатством и разнообразием; в оркестре и хорах насчитывалось до 300 музыкантов и певцов; балет и драматическое искусство тоже не были забыты. Залитый светом громадный зал, великолепный сад с редкими растениями, повсюду драгоценности, редкости и художественные произведения, — все это поражало и восхищало самых привычных к изысканной роскоши людей. Искренним похвалам и комплиментам не было конца; Государыня была очарована; праздник удался совершенно.
Он был дан в таврическом дворце, который Екатерина еще в прежние годы пожаловала Потемкину, потом купила обратно за полмиллиона рублей и теперь снова дарила, по желанию Потемкина, вместо постройки для него нового дворца, как предполагалось. Но и этим не ограничилась щедрость Императрицы в воздаяние заслуг Потемкина; положено было соорудить ему в царскосельском парке обелиск, пожалован фельдмаршальский мундир, унизанный по швам бриллиантами, и подарено 200000 рублей.
Суворов вернулся из Финляндии и представил проект укрепления границы на случай наступательной войны со стороны Шведов. Июня 25 последовало высочайшее на его имя повеление: «полагаемые вами укрепления построить под ведением вашим». Мотивы в этом повелении изложены не были; они подразумевались в тогдашнем положении дел, ибо носились неясные слухи насчет непрочности недавно заключенного с Шведским королем Верельского мирного трактата 4.
Это было новою, хотя и замаскированною немилостью. Шла война с Турцией, в которой только один Суворов обнаружил до сей поры блестящее дарование и решительными ударами придвинул войну к исходу, если бы его победами сумели пользоваться. Англия, Пруссия, Польша вооружались и угрожали другой войной, более вероятной, чем шведская. Предстояла практическая военная деятельность в обширном размере, а лучшего боевого генерала посылали строить крепости. Тем не менее, надо признать произвольным утверждение большей части писателей, будто это назначение состоялось без ведома Суворова и повергло его в отчаяние. Из последующей его переписки со статс-секретарем по военной части Турчаниновым видно, что на то была добрая его воля. По всей вероятности он расчел, что оставаться в Турции под начальством Потемкина ему нельзя, и решился принять службу в Финляндии. Здесь он был самостоятелен, т.е. зависел непосредственно от военной коллегии, чего давно добивался, и перевод отсюда, в случае надобности, в другое место, считали легко исполнимым 5.
На назначении Суворова в Финляндию сошлись и Государыня и Потемкин, только по разным соображениям. Еще в конце1789 года, в одном из писем к Потемкину, Екатерина говорит: «мне нравится, куда мы Суворова прочим». Спустя года полтора, 25 апреля 1791 года, перед Потемкинским праздником, она пишет временщику, что находит очень хорошею его мысль — назначить Суворова в Финляндию, и прилагает подписанный рескрипт, для вручения по принадлежности, предоставляя это впрочем его, Потемкина, усмотрению. Очевидно, что в первом случае назначение Суворова в Финляндию, когда еще продолжалась война со Швециею, и командующий русскими войсками Мусин-Пушкин оказался совершенно неспособным, — было вполне логично. Если оно не состоялось, то конечно потому, что Суворов с Потемкиным ладил и был еще ему нужен в Турции, что и доказал в 1790 году под Измаилом. Позже Суворов сделался уже совсем» не нужным, даже больше, — и потому Потемкин вручил ему рескрипт Государыни. Однако дело ограничивалось временным поручением, командировкой; начальником Финляндской дивизии Суворов назначен не был и, по расписанию войск под начальством Потемкина, составленному в мае 1791 года, помещен в списки главной армии 6.
Суворов поехал и тотчас же принялся за работу. Некоторые называют его охотником и знатоком инженерного дела. Он действительно был хорошо с ним знаком, быть может даже несколько лучше, чем с другими вспомогательными отраслями военного искусства, но вовсе его не любил и постоянно им тяготился. Это впрочем не повлияло на успех. В продолжение 1 1/2-годового своего пребывания в Финляндии, Суворов исполнил в существенных чертах свой план, составленный после предварительной финляндской поездки и утвержденный Государыней. Усилены укрепления Фридрихсгама, Вильманстранда и Давидштадта: исправлен и усилен Нейшлот; на важнейших дорогах из шведской Финляндии к Фридрихсгаму, Вильманстранду и Завитайполю сооружены новые форты Ликкола, Утти и Озерный; оборонительные средства саволакской дороги, заключавшиеся в Нейшлоте, усилены проведением каналов в окрестной стране, усеянной озерами. Для противовеса Свеаборгу и с целью дат надежную станцию шхерному флоту, возведены при Роченсальме, на нескольких островах, довольно сильные укрепления, а на сухом пути заложена крепость Кюменегард. Таким образом Роченсальм сделался главным укрепленным пунктом южной части финляндской границы, и в конце 1792 года Екатерина имела полное основание лично благодарить Суворова за то, что «он подарил ей новый порт».
Вообще Государыня относилась с полным одобрением к строительным трудам Суворова, что и выражала ему неоднократно. Да и сам он был доволен ходом дела и в конце 1791 года писал Турчанинову, что недоверие к себе есть мать премудрости, что успех превысил ожидание и что в следующее лето границы будут обеспечены на 100 лет. Он считал делом своей чести — поднять кейзер-флаг в Роченсальме и имел утешение дождаться исполнения своей мечты. При рескрипте 26 августа 1792 года Государыня, сообщая ему, что повелела выслать кейзер-флаг и штандарт для роченсальмского порта, приказывает подымать первый в будни, а второй в праздники, по обыкновению. После того, Суворов при всяком удобном случае старался прогуляться по Роченсальму и полюбоваться на свое произведение, как говорится чужим взглядом. «Массивнее, прочнее и красивее строение тяжело обрести», писал он своему племяннику, Хвостову: «так и все пограничные крепости». Нейшлот был тоже его гордостью. Маскируя свое удовольствие при виде этого форта, он говорил: «знатная крепость, помилуй Бог, хороша: рвы глубоки, валы высоки: лягушке не перепрыгнуть, с одним взводом штурмом не взять». Сообщая в Петербург по своей обязанности разные известия и слухи, доходившие из-за границы, даже из самого Стокгольма, Суворов не упускает случая похвастать впечатлением, производимым на шведскую публику быстро воздвигаемыми русскими укреплениями, прибавляя, что существует между Шведами опасение, как бы не поступили с их крепостями, как с турецкими, — напоминание между строками об Измаиле, так плохо награжденном 7.
Работы шли быстро и успешно между прочим потому, что Суворов торопился от них отделаться, чтобы быть свободным для иной службы, в другом месте. Он отнимал время от сна, переезжал беспрерывно с места на место, обходил работы, вникал в мелочи и частности. Кроме того требовалось делать не только хорошо, но и дешево. Суворов разыскивал известковый камень и жег из пего известь, устраивал временные кирпичные заводы, выписывал известь и кирпич дополнительно из Петербурга и Ямбурга, строил для их доставки особые суда. Переписка его полна распоряжениями по этому предмету, которые совсем не вяжутся с представлением о рымникском и измаильском победителе. Все это сильно его тяготит и временами выводит из терпения, когда представляются усложнения и препятствия. А в них недостатка не было. Освидетельствована по крепостям артиллерия и написано в Петербург об её исправлении; прошел год, — ничего не сделано. Бури прорывают плотины, и усиленные годовые труды пропадают. «Лаубе (строитель) тремя его каналами мне накопил работы пуще трех баталиев; неизмерные работы, недостаток людей, немогзнайство и ускромейство непрестанные», жалуется Суворов Хвостову. Поручив надзирание за какой-то работой одному полковнику, Суворов долго ее не посещал, а когда приехал, то нашел большие неисправности. Он стал выговаривать полковнику, тот сваливал вину на своего подчиненного. «Оба вы не виноваты», сказал рассерженный Суворов, схватил прут и начал хлестать себя по сапогам, приговаривая: «не ленитесь, не ленитесь; если бы вы сами ходили по работам, все было бы хорошо и исправно» 8.
Это несомненно, но физической к тому возможности не было. У Суворова, кроме постройки и исправления крепостей, были на руках войска и флотилия. Большая часть гребной флотилии находилась в шхерах, меньшая на озере Сайме. Сначала флотилией командовал принц Нассау-Зиген, но летом 1791 года он отпросился у Екатерины на Рейн, чтобы предложить свои услуги французским принцам для войны против республиканцев. Флотилия была немалая, в ней числилось до 125 судов разных названий и величины, с 850 орудиями; она состояла под начальством контр-адмирала маркиза де Траверсе и генерал-майора Германа, подчиненных Суворову. На нем лежали обязанности по укомплектованию судов, по обучению людей, по производству морских экзерциций и маневров. Суворов никогда не бывал начальником номинальным; он постарался познакомиться, сколько возможно, и с военно-морскою специальностью. Кое-какие практические сведения он приобрел раньше, в Очаковском лимане, где ему тоже подчинена была флотилия, и продолжал в Финляндии присматриваться к делу. В первую свою сюда поездку, он брал частные уроки, о чем и писал тогда же Турчанинову; позже, по некоторым известиям, он в шутку просил испытать себя в морских познаниях и выдержал экзамен довольно удовлетворительно 9.
Если начальствование флотилией не было номинальным и требовало от Суворова трудов и времени, то тем паче командование войсками. Укрепления, каналы, флотилия не причиняли ему и десятой доли тех неприятностей, которые посыпались на него за войска. Неудовольствия начались еще в Петербурге. В каком-то собрании или, как говорит Суворов, «в компании». вероятно высокостоящие люди осмеивали и осуждали взгляд его на дисциплину и субординацию. Упоминая про это в одном из своих писем, Суворов не пускается в опровержения, а только замечает едко, что эти господа «понимают дисциплину в кичливости, а субординацию в трепете подчиненных». Месяца через два или через три стали доходить до него слухи, что в Петербурге толкуют, будто войска в Финляндии наги и босы, будто работающие на укреплениях и каналах не имеют рабочего платья, будто все люди вообще не получают срочной по закону одежды и тому подобное, Эти вести оскорбили и раздражили Суворова. Он пишет Хвостову письмо, опровергает взводимые на него вины, излагает подробности, объясняет, что снабжение войск одеждою не принадлежит к его, Суворова, обязанностям и власти; говорит, что граф Николай Иванович (Салтыков, ведавший военным департаментом) должен был раньше других знать, что люди наги и босы, что все это «прибаски кабацкого ярыги». Затем он переходит в угрожающий тон: «однако я не жалую, чтобы меня кто решился порицать, и лучше буду требовать сатисфакции», — и дает наставление, как поступать с клеветниками: «помните, никогда не negаtif, не извинительное, оправдательное, нижеобъяснительное, но упор — наступательный... Я как партикулярный человек, отвечаю всякому партикулярному человеку, как ровный ему, кто бы он ни был...И чтобы тоне было одно угрожение, то я ныне желаю знать — кто на меня дерзнул клеветать». Вероятно Хвостов узнал и сообщил ему имя сплетника, ибо Суворов написал и послал (неизвестно кому) письмо: «По слухам приезжих, ваше высокопревосходительство знаете, чем честь платят. Из почтения к вам, наконец я должен буду впредь приступить к требованию удовольствия по законам» 10.
Работы в крепостях и на каналах производились нарядом людей от земли и от войск, на точном основании высочайшего повеления. Солдатам платилось по 5 коп. зарабочих денег в сутки; эта норма также была одобрена Государыней, по представлению Суворова, и очевидно была недостаточна. Хотя таким образом солдаты были заняты работами, но Суворов требовал от них и военного образования; так что летом одни работали, другие учились, а перед роспуском на зимние квартиры, всем производились строевые ученья и маневры. Суворов считал трудовую жизнь солдата необходимым условием военного благоустройства, а военную подготовку войск — самым важным требованием, никакими другими требованиями не отменяемым. Поэтому он постоянно писал Хвостову и Турчанинову, что распустил на зимние квартиры «не мужиков рабочих, а солдат», и при этом роспуске подтверждал начальникам, «что труды здоровее покоя», т.е. указывал, чтобы и зимой солдаты не были праздны 3.
В высших служебных сферах Петербурга пошли толки, что Суворов не жалеет солдат, эксплуатирует их бесчеловечно с целью выслужиться самому, и оттого они в огромном числе болеют или бегают за границу. Говорили, что Суворов, имея странный взгляд на медицину и лечебницы, закрыл вовсе госпитали, а потому несчастные солдаты мрут как мухи. Толковали, что необходимо прекратить такие ненормальные порядки; что следует воспретить чудаковатому генералу изнурять солдат непосильными работами (напр., жжением извести) и после работ строевыми ученьями и маневрами; что убыль людей в Финляндии дошла до громадной цифры и т. п.
Финляндская дивизия действительно отличалась от других большим числом беглых и умерших, что впрочем было давним её свойством, а не виною Суворова; но нелюбовь к нему высших правительственных сфер и близость Финляндии к Петербургу питали темы для пересудов и давали им оттенок справедливости. Например, выборгский губернатор сообщил в 1791 году Турчанинову, что Суворов собирается ломать камень и жечь из него известь; что он опустошит только леса и уморит людей на зимней работе, а известь все-таки получит никуда негодную. Предсказание не оправдалось: известь добывалась очень удовлетворительная, так что в одном из писем Турчанинову, Суворов кричит ей «виват». Тем не менее таких поводов было достаточно, чтобы открыть против Суворова кампанию 11.
В те времена военно-врачебная часть и в западной Европе находилась в жалком состоянии, а в России отличалась совершенным безобразием. Писатель-очевидец говорит, что на русский военный госпиталь можно было смотреть почти как на могилу; что врачей в русской армии было чрезвычайно мало; что были они почти все из немцев и только назывались врачами, а на самом деле были простые цирульники, оставшиеся на родине без работы; что жалованье они получали на русской службе ничтожное, которым нельзя было приманить мало-мальски сносного врача. Ко всему этому присоединялось соображение, или лучше сказать отсутствие соображения о стоимости человеческой жизни, вследствие чего смертность в войсках была страшная, а в рекрутах, до прибытия их в войска, и того больше. Были местности, именно Кронштадт и Финляндия, где скорбут уносил из войск полкомплекта ежегодно. К 70-м годам, по заявлению того же писателя, военно-врачебная часть несколько улучшилась, потому что службу врачей стали оплачивать лучше. Улучшение было однако яге незначительное, потому что, по свидетельству другого современника, русского генерал-поручика Ржевского, в 80-х годах «установление госпиталей, их содержание и образ контрактов ужасают; к этому скверный выбор лекарей». В своих объяснительных по этому предмету письмах, Суворов прямо говорит, что на нем отзывается неустройство предшествовавших 60 лет; что он застал годовую смертность в войсках больше 1000 человек; что однажды при его предместнике в один день умерло 500 и что все это известно военной коллегии 32.
Контракты подрядческие в госпиталях были истинно разбойничьи, а содержание больных служило предметом самого наглого лихоимства и трудно-вообразимых злоупотреблений. Порядочной величины госпиталь, не стоящий впусте, был золотым дном для неразборчивых охотников до наживы; не даром же Суворову предлагали в Крыму взятку в 7,000 рублей за то только, чтобы он не закрывал госпиталей. Главные злоупотребления коренились на числе умерших, времени их смерти, способе счисления их и проч. «Мертвая собака не лает», с горьким цинизмом поясняет Суворов. «Брошен в яму фланговый рядовой Алексеев», говорит он дальше (надо думать обмерший или трудно больной): «вдруг стучится у спальни (вероятно начальника) нагой». «Ведь ты умер?» — «Нет, жив». Суворов прибавляет лаконически: <был богат». Продолжая посвящать Хвостова в подробности военно-врачебных порядков, он иронизирует: «бывают и ошибки»: иной положит себе в карман 2-месячный провиант на известное число людей, в надежде, что авось повымрут за это время, но по несчастью для него не вымерли, и в таком случае проектированные мертвецы отправляются гулять за милостынею, до истечения термина 5.
При суровом климате Финляндии и обилии болот, солдаты, уроженцы других мест России, хворали особенно много: зимою скорбутом, весною и осенью — лихорадками, летом — поносами и горячками. Госпитали переполнялись, злокачественность их увеличивалась; врачей приходилось но одному на сотню и больше больных; госпитальная прислуга отличалась полнейшим невежеством в своем деле. Как же было Суворову не принять радикальных мер, не опростать до последней возможности госпиталей, сделавшихся без преувеличения гнездами заразы, и не передать больную часть больных в лазареты при войсках, на прямую ответственность их непосредственных начальников? Он так и поступил; эвакуировал госпитали; людей, наиболее пострадавших от болезней, велел выключить в отставку, а остальных передать в полковые лазареты. В госпиталях остались только одержимые чахоткой, водяною, камнем и сифилисом, да находившиеся на испытании в действительности падучей болезни. В двух госпиталях находилось больше 1000 больных; после эвакуации осталось очень не много, в одном из них всего 40 13.
Одновременно с опорожнением госпиталей, он устраивал лазареты, околодки, слабосильные команды. Достойны внимания те подразделения больных, которые у него практиковались: больные, слабые, хворые и льготные (имеющие временную льготу от служебных обязанностей). Приказано, под угрозой строгого взыскания, в дальние госпитали больных не посылать: «дорогой они приходят в худшее состояние и вступают полумертвыми в смертоносный больничный воздух». Давать слабым льготу и помещать на пользование «в особой казарме или в крестьянских домах; соблюдать крайнюю чистоту; потному не садиться за кашу, не ложиться отдыхать, а прежде разгуляться и просохнуть. На лихорадку, понос и горячку — голод, на цингу — табак. Кто чистит желудок рвотным, слабительным, проносным, — тот день голод. Солдатское слабительное — ревень, корень коневьего щавеля тоже. Непрестанное движение на воздухе. Предосторожности по климату — капуста, хрен, табак, летние травки. Минералы, ингредиенции (аптечные лекарства) не по солдатскому воспитанию, на то ботанические средства в артелях» 14.
Из сказанного видно, что Суворов был, что называется гигиенист, т.е. шатнул далеко вперед сравнительно со своими современниками. Зная быт солдат, их понятия, симпатии и антипатии как свои пять пальцев, он не только не думал оспаривать их традиционную ненависть к госпиталям (не исчезнувшую и в наше время), но поддерживал ее, действуя таким образом совершенно в их духе, и с помощью его мер процент болезненности и смертности в войсках понизился ощутительно. А между тем, эти самые меры послужили поводом к злоязычию в высшем петербургском обществе. Не хотели и не умели видеть в Суворове, кроме чудака, еще нечто другое; как его живое, осмысленное обучение Суздальского полка в Ладоге относили к категории причудливых выходок, так теперь в Финляндии здравые гигиенические меры огласили вредным фантазерством, которое подбито эгоистическими расчетами. Правда, убыль в войсках была все-таки велика. В один из моментов Суворовского 1 1/2-годового командования, в Финляндии считалось по штатам в войсках 44164 человека; из них не доставало до комплекта 9633, в отлучках и госпиталях было 4267, больных всех категорий состояло при полках 3408; здоровых находилось налицо 26856. Но надо взять в расчет местные условия и цифры прежнего времени, да кроме того принять в соображение усиленные работы в крепостях и на каналах; освещение тогда получится несколько другое 13.
Из числа опорных пунктов для нападок на Суворова, главный состоял в большом числе беглых. Но это было язвой всей русской армии того времени; особенно много теряли беглыми войска, расположенные в областях пограничных, так что в разных местах, за русскою границею, образовались целые колонии русских беглых солдат. К числу таких наиболее благоприятных для бегов районов, принадлежала и Финляндия. Она имела за собою еще одну особенность: служила ссылочным местом для порочных солдат. Русские войска в Финляндии постоянно получали на свое укомплектование множество так называемых кригсрехтных (осужденных по суду, за вины) и переведенных из гвардии за проступки. Немудрено поэтому, что в финляндских войсках было постоянно много беглых. Суворов писал, что беглых Шведов на нашей территории еще больше; конечно это не оправдание, но для нас оправдание собственно и не нужно, так как не может быть и обвинения, ибо корень зла лежал глубоко. Довольно того, что Суворов уменьшил размеры зла. При его предместнике, по одному только полку было беглых до 700 человек, а при нем в 10 месяцев бежало из всех войск меньше 300 15.
Предместником Суворова в Финляндии был граф И. П. Салтыков, его начальник на Дунае в первую Турецкую войну. Граф Салтыков был во всех отношениях посредственностью, но человек родовитый и со связями, которые умел приобретать и сохранять угодливостью перед сильными мира. Защищая себя от нападок, Суворов поневоле приводил в свое оправдание беспорядки и неумелость Салтыковского командования, указывал цифры и не церемонился в выражениях. Представленную Салтыковым ведомость он называл в официальном письме «бестолковою»; писал, что Салтыков доказал свое «недоумие» и тому подобное. Это только подливало масла в огонь; Салтыков и его благоприятели усиливали отпор и нападения; Суворов — без связей, без поддержки, да к тому же отсутствующий, тщетно возвышал свой голос; обвинения противу него не стихали. Наконец он обратился в военную коллегию со следующим посланием: «Военной коллегии известно, что я в Финляндии имел, через 10 месяцев, умерших более 400, бежавших свыше 200, а больных, слабых и хворых оставил свыше 300. Это определяет клевету, недоумие и лжесвидетельство. Хотя оное теперь оставляю, но впредь за такие плевелы буду утруждать коллегию о разбирательстве, поелику мне честь службы священна». Те же цифры, но в еще более сжатых выражениях, он сообщает Платону Зубову, говоря: «впрочем отвечают прежние начальники; довольно ли против клеветы, недоумия и молвы о ложном изнурении?» 16. Приведение финляндской границы в оборонительное состояние было главным делом Суворова в 1791 и 1792 годах, «а которое преимущественно и употреблялись его войска. Образование их по необходимости было сдвинуто с первого плана, но отнюдь не пренебрежено, и всякое свободное время употреблялось на их обучение. В программу обучения входили и походные движения. На эту статью антагонисты Суворова нападали особенно, говоря, что он без всякой надобности гоняет людей, изморенных и без того работами. Суворов указывал на неосновательность обвинения примерами своих усиленных маршей со времени командования полком, приводя и цифры убыли во время этих походов, но все это было гласом вопиющего в пустыне. Боевое обучение войск производилось с разделением их на две стороны; маневрировали войска всюду, на любой местности. До той поры считалось за аксиому, что в Финляндии производить маневры по свойствам местности нельзя. Суворов с этим не соглашался и писал Хвостову: «оболгали мы здесь невозможность всеместных маневров». Не ограничиваясь одною механическою стороною дела, он, по своему обыкновению, старался заинтересовать солдат смыслом ученья, в чем и успевал. В письме его к Хвостову читаем, что маневр одному из полков, среди ротных квартир, был хорош и понравился всем; солдаты, расходясь по ротам, оборачивались и глядели на место только что происходившего примерного сражения. Достойно также внимания, что ощущая недостаток в генеральном штабе, Суворов брал молодых офицеров и назначал их в колонновожатые поочередно 17.
Таким образом уходило все время Суворова; изредка езжал он в Петербург на несколько дней, но и эти отлучки находил неудобными. Вернувшись однажды, он нашел значительную прибыль больных. «Нашему брату с поста не отлучаться; держитесь сего, коли вздумаете донкишотить», писал он по этому поводу Турчанинову; «бегите праздности; коли нельзя играть в кегли, играйте в бабки». Следуя этому правилу, Суворов и играл в Финляндии «в бабки». возводя форты, проводя каналы. И эта скромная деятельность может статься удовлетворила бы его, если бы в то же самое время, в других местах, другие люди не играли «в кегли». Но они играли, и философские афоризмы Суворова оказывались для него самого, в применении, пустыми звуками 18.
Кампания 1791 года в Турции велась довольно деятельно, потому что Потемкин проживал в Петербурге, сдав войска во временное начальствование князя Репнина. Она ознаменовалась несколькими крупными делами: взятием штурмом Анапы, разбитием турецкого флота при Калакрии, победою князя Репнина при Мачине. Все это вместе взятое, особенно мачинская победа, где легло на месте свыше 4000 Турок, побудило наконец султана искать мира. Репнин вступил в переговоры, и по прошествии немногих дней были подписаны 31 июля предварительные условия мира. Победа Репнина сильно уязвила Потемкина, который хотел стоять на высоте одиноким и еще в прежнее время опасался возвышения Репнина, как потом Суворова. До сей поры никакие настояния Государыни не могли выжить его из Петербурга, теперь он поскакал сломя голову в армию. Он опоздал: предварительные условия мира были уже подписаны. Потемкин выходил из себя, осыпал Репнина бранью и настаивал на мирных условиях, более выгодных. Он был отчасти прав; из эгоистических ли расчетов или вследствие неверной оценки взаимного положения двух переговаривавшихся сторон, Репнин поторопился и, по словам Безбородко, много напортил. Потемкин перенес переговоры в Яссы, в надежде направить их на свой лад, но не успел довести их до конца. Болезнь его, которая уже ясно давала себя знать в Петербурге, усилилась; присланные Екатериной знаменитые врачи не помогали, тем более, что Потемкин и не слушался их, твердо надеясь на свою железную натуру. Но натура не выдержала под напором неумеренных требований и беспорядочного режима, Чувствуя приближение смерти, Потемкин выехал из Ясс в Николаев, но отъехав едва 40 верст, не мог продолжать путь и близ дороги, в степи, скончался 19.
Много было у него поклонников, льстецов, искателей и ласкателей или, по выражению Суворова, сателлитов, но друзей он по себе не оставил. Искренно оплакивала его одна Екатерина, да разве еще те, чьи интересы были связаны с его интересами. Он оставил по себе громадное состояние из 76,000 душ крестьян, кроме другой недвижимости; бриллиантов насчитывалось на 1 1/2 миллиона рублей. Было немало и долгов; едучи последний раз из армии в Петербург, он накупил на 200,000 рублей, в долг, разных вещей для подарков знакомым дамам, да в какие-нибудь 5 месяцев прожил там до 850,000 р. В гражданском управлении вверенных ему губерний царил полный хаос, где не только поверки, но и простого счета трудно было добиться. В занятой войсками Молдавии опустошение превосходило всякую меру и беспорядок был ужасный; вся страна кляла свою участь и её виновника. Армия была обставлена в материальном отношении удовлетворительно, но сиятельные и превосходительные подрядчики страшно наживались. Названия полков и вооружение их были совсем не те, какие назначены штатами и постановлениями; армия была набита иностранцами и разными проходимцами, получившими штаб-офицерские чины по дамской протекции; понятие о заслуге почти перестало существовать. Солдаты были распущены до степени своеволия; офицеры утратили в глазах нижних чинов всякое значение, ибо Потемкин обыкновенно оправдывал во всем подчиненных и винил начальников. Тактическое образование войска упало. Тяжелая предстояла задача преемнику Потемкина 20.
Чтобы привести мирные переговоры как можно скорее к исходу, Государыня послала в Яссы графа Безбородко. Турки однако успели уже поднять голову и стали отступаться от прежних условий; но энергические и искусные действия Безбородко образумили их. В последних числах декабря 1791 г. мир был подписан. Очаков со своею территориею перешел во владение России; пограничною рекою сделался Днестр; все прочие завоевания Русских в Азии и Европе были возвращены Турции. Вмешательство соперничествовавших держав, в связи с предводительскою бездарностью Потемкина и австрийских главнокомандующих, далеко отодвинули действительные мирные условия от мечтательных химер греческого проекта. Для четырех кампаний и огромных понесенных жертв, приобретено было немного, так как Кубань и Крым перешли во владение России еще раньше. Но в такой же несоразмерности оказались и турецкие первоначальные цели войны с её результатами. Порта надеялась отвоевать завоеванное у ней прежде, а между тем поплатилась вновь целою провинциею. Поступательное движение России не было остановлено, и она сделала новый шаг по направлению своего исторического призвания.
С горячечным чувством следил за этими событиями Суворов. В нем кипела буря, и чтобы ее утишить, ему приходилось прибегать к самообольщению, к отыскиванию тени на светлых местах, — ко всему тому, что обыкновенно диктует глубоко оскорбленное самолюбие. При получении известий о штурме Анапы Гудовичем и о мачинской победе Репнина, он просит у Хвостова уведомления «о 1 классе (Георгия) Репнину» и спрашивает: «вкупе с успехами Гудовича не навлекает ли мне то упадок?» Хвостов, одержимый страстью к стихотворству в размере, обратно пропорциональном дарованию, тем временем успел написать оду в честь Репнина и старается узнать, как на это смотрит ревнивый к славе других дядя. Суворов, еще не утративший самообладания, отвечает: «вправду не пошлете ли оду князю Н. В. Репнину, тем пииты утверждают в патриотстве; как думаете». Но потом досада берет мало-помалу свое, и тайные мысли начинают высказываться. По обыкновению пошли слухи про дутые цифры донесения; говорили, что Турок было не 100,000, а всего 15,000 (на самом деле было около 70,000), что визиря в сражении не было (что и действительно), что потеря Русских гораздо значительнее показанной в реляции. Суворов схватывает молву на лету и спрашивает у Хвостова разъяснения этих и других слухов: «такие и подобные интересуют; князю Репнину, как патриоту, желаю блага». В следующем письме являются опасения; Суворов боится, что если еще раз удастся побить визиря, то Потемкин генералиссимус, а чем далее он пойдет, тем хуже, Находясь в Петербурге, он, Потемкин, стоял на колеблющейся почве, а теперь Репнин дал ему новые силы, «так что лучше бы вовсе не было Мачина». Затем проглядывает желание — уменьшить заслугу Репнина: «при Мачине действовали рымникские и измаильские войска, но кавалерия была сбита за то, что стояла на воздухе... Софизм списочного старшинства; быть мне под его игом, быть кошкою каштанной обезьяны или совою в клетке; не лучше ли полное ничтожество?» Напоследок Суворов пишет эпиграмму, называя ее переводом с английского 21:
"Оставших теней всех предтекших пораженьев
"Пятнадцать тысяч вихрь под Мачин накопил:
"Герой ударил в них, в фагот свой возопил:
"Здесь сам визирь и с ниш сто тысяч привиденьев».
Впрочем в это время, т.е. при жизни Потемкина, Суворов еще не обнаруживал к Репнину жгучей неприязни, и в происшедшем между Потемкиным и Репниным столкновении по поводу заключенных с Турцией предварительных мирных условий, держал сторону Репнина. В неприязни Суворова к Потемкину заключался для Репнина противувес, так как для первой существовало больше действительных причин; когда же Потемкин умер, ревнивое чувство Суворова перешло значительною долею на Репнина, а по отношению к покойному утратило свою едкость. На первых порах Суворов отдал Потемкину даже справедливость, по крайней мере относительно ума, сказав (что повторял и впоследствии): «великий человек и человек великий: велик умом, велик и ростом; не походил на того высокого французского посла в Лондоне, о котором канцлер Бакон сказал, что чердак обыкновенно худо меблируют». Позже всякое горькое чувство к Потемкину в Суворове пропало, и он старался вспоминать «одни его благодеяния». За то явились другие недруги: жизнь и натура взяли свое 22.
Вскоре после мира с Турцией, открылась война с Польшей. Было уже упомянуто раньше, что падение Польши назревало давно, что оно было намечено ходом истории как её собственной, так и соседних государств, и во второй половине XVII века исход зависел уже только от группировки внешних обстоятельств. Польша сделалась ареной борьбы иностранных государств за преобладание, и правящий класс сам разделился на соответствующие партии. В конце 1788 г. Пруссия, весьма неприязненная России, сделала в Варшаве искусный дипломатический ход и достигла полного успеха. Прусская партия усилилась, подняла голову; началась задирательная относительно России политика, оскорбления русского имени и чувства; созидались новые для России затруднения в её тогдашнем и без того затруднительном положении. Издавна русские войска ходили по Польше во всех направлениях, учреждали магазины, оставались в ней. С началом второй Турецкой войны, по предварительном сношении Русского правительства с Польским, они прошли ближайшим путем чрез южные польские земли в турецкие пределы. В Польше стали говорить, кричать и писать, в смысле протеста, что она независимая, самостоятельная держава. С наружным равнодушием Екатерина велела очистить войскам Польшу и вывезти оттуда магазины. Но этим дело не кончилось; подозрительность Поляков, при наущениях Пруссии и неразумной ревности господствовавшей партии, дошла до апогея: снова поднялись гонения на диссидентов, притеснения их, наказания, даже казни. Екатерина терпела и это, выжидая лучшего времени.
Поляки как будто не видели, что Польша была самостоятельна и независима только благодаря соперничеству своих соседей, и что она не могла выдержать напора любого из них, если другие ему не помешают. Польша не хотела понять, что обращаться таким образом ей, слабому государству, с Россией, государством сильным, значило наносить оскорбление, которое не прощается. Однако это было очевидно всякому; даже отдаленный от европейского востока Французский двор предостерегал Польское правительство и советовал ему быть осторожнее с соседями, особенно с Россией. Но ослепление господствовавшей партии было слишком велико. Она действовала конечно не без исторической основы, припоминая грабительство русских войск в конфедератскую войну, дерзкие поступки некоторых русских начальников, бесцеремонное пребывание в Польше русских войск, заносчивость русских посланников в роде князя Репнина, наконец раздел части польских земель, который русофобы всецело приписывали России. Но все это вместе с тем доказывало наглядно, что такое есть независимость и самостоятельность Польши, которыми так кичились.
Нашлись однако люди, которые смутно сознавали одну сторону этой истины и пришли к заключению, что для возрождения Польши требуется, прежде всего, изменение многих основных положений её государственного устава. Проектировали новую конституцию, куда не вошли анархические принципы в роде единогласия решений, права конфедераций, избирательного престолонаследия. Но было уже поздно; требовалось не одно внешнее улучшение уставов, а также внутреннее перевоспитание людей, из понятий которых уставы вырастают. И точно, новая конституция 3 мая 1791 года оказалась созданием искусственным, так как для её проведения потребовался ряд самых неразборчивых мер, и недовольные составили спустя некоторое время конфедерацию. Кроме того она явилась средством запоздалым, потому что еще в 1773 году, иностранные посланники нотою к сейму выразили волю своих правительств, чтобы характер польской конституции оставался неизменным, сохраняя избирательное престолонаследие, liberum veto и проч. Правда, Пруссия интриговала теперь против России, и прежнее единодушие соседних правительств уже не существовало, но это благоприятное для Польши обстоятельство скоро исчезло. Развивающаяся французская революция представлялась настолько страшною монархическим правительствам, что в состоянии была соединить разъединенных. угрожая принципу первостепенной важности, пред которым другие интересы казались мелкими. Между Пруссией и Австрией состоялся в начале 1792 года тесный союз, направленный преимущественно против Франции, а летом в том же году, с каждою из этих держав в отдельности Россия заключила оборонительный договор, которым между прочим обоюдно гарантировалась целость владений, особенно приобретений по первому разделу Польши.
Тем временем, в начале 1792 года, состоялся Ясский мир с Турцией; Россия сделалась свободной для сведения счетов с Польшей. Поляки стали думать о мерах к обороне; в апреле решено расширить королевскую власть, сделать заграничный заем и проч. Но было уже поздно, и через месяц Россия начала военные действия. Обратились к Австрии и Пруссии; обе они отказали в помощи и советовали восстановить прежнюю конституцию. Тогда только Поляки убедились, что должны рассчитывать единственно на самих себя и что Пруссия заигрывала с Польшей, как кошка с мышью.
После усилий многих лет, Польше удалось сформировать к этому времени регулярную армию, силою в 50 — 60000 человек. Русская Императрица, чтобы покончить дело как можно скорее, решилась двинуть 100000-ные силы. Большая часть этих войск, приблизительно две трети, должна была под начальством генерала Каховского наступать с юга, остальные под командой генерала Кречетникова действовать с севера и востока. Противники господствовавшей в Польше партии примкнули к России и в м. Тарговицах образовали конфедерацию.
Силы были слишком неравны, а Поляки вдобавок еще растянули свою оборонительную линию. Она была вскоре прорвана и Каховским, и Кречетниковым. Поляки дрались храбро; местами успех доставался Русским дорого, но результат все-таки не подлежал сомнению. Русские с двух сторон подошли к Варшаве на несколько миль. Король, согласно с большинством своих советников, отказался от дальнейшей борьбы и со всею армиею присоединился к тарговицкой конфедерации. Военные действия прекратились; господствующая партия сменилась другою.
Суворов во все это время был истинно-несчастным человеком. Одна война окончилась без него; другая подготовлялась, велась и завершилась — также без него, а между тем оба театра войны он знал близко и заслужил на них блестящее боевое имя. Оставалось успокоиться на мысли, что сам он желал назначения в Финляндию; но для людей Суворовского склада это обстоятельство приносило не утешение, а удваивало муку. Суворов рвался как лев из клетки, подозревая всех в зложелательстве, в интригах, в подвохах. «Постыдно мне там не быть», пояснял он Хвостову, а Турчанинову писал, что не может «сидеть у платья». Стараясь выследить интригу, которая удерживала его в Финляндии, он пишет Хвостову: «Валериан (Зубов, младший брат фаворита) за столом наклонил: Суворов один, в Финляндии необходим; закулисный там лучше короля». Когда назначение генералов в Польшу еще не состоялось, он надеялся, что вспомнят его, по опасался соперничества Репнина, недавнего победителя при Мачине, который был к тому же старше. Опасения Суворова имели основание, потому что Репнин был человек родовитый, способный, с заслугами и связями. Как военный, он конечно не мог идти в сравнение с Суворовым, отличался медленностью, нерешительностью и методическою осмотрительностью; при Мачине однако поборол в себе эти качества и действовал быстро, с энергией. Оттого ли это произошло, что он торопился сделать что-нибудь крупное, до возвращения к армии Потемкина, или по другой причине, но только мачинская победа выдвинула его и возвысила его военную репутацию. Однако не попали в Польшу ни Репнин, ни Суворов 28.
С самого начала приготовлений в польскому походу, Хвостов сообщает Суворову разные слухи и предположения. «О Польше ничего нет; если что будет, то ни Репнин, ни И. Салтыков; ближе всех вы». В другом письме: «кн. Репнин нуль; к Польше — Кречетников и Каховский; разве нужда потребует, то вы или кто другой, но не Репнин».
Против этих слов Суворов кладет заметку; «кто же меня двуличит?» Затем Хвостов сообщает цепь известий, слухов и сплетен по мере развития дела: недовольны тем-то за то-то. «порасчесали» такого-то, Репнин уехал, «чтобы не быть пустым»; гр. П. Салтыков «на даче скрылся»; Гудович назначен туда-то, Герман приехал за тем-то; Кречетниковым недовольны, зачем первый ввязался в стычку; Каховскому очень не хорошо, «и близко схватиться за иного»; курьер его «принят весьма не благоугодно; сказано: — ты запылился, сходи в баню, — ничего больше». Летал Хвостов и в Царское Село разузнавать и разведывать; описывает, кого видел, где, кто и что сказал. Наткнулся на Турчанинова, тот спрашивает: «ты что, сударик мой?» — Я о Каховском. — «Ничего не знаю; граф будь спокоен». Здесь опять положена заметка Суворова: «Эльмпт». Так он, руководясь оскорбленным самолюбием, умел выискивать себе соперников 21.
Переписка велась деятельно; Суворов этого требовал, а Хвостов беспрекословно исполнял. Он сообщал все, что слышал, и тем только распалял недовольство Суворова. Однажды он написал, что князь Репнин его, Суворова, хвалил. Суворов по этому случаю отвечает: «в трудах и сокращающейся жизни оставь меня в покое, о фагот, воспитанный при дворе и министре и оттого приобретенными качествами препобеждающий грубого солдата. Не довольно ли ты уже меня унизил, и не от тебя ли, моего кровавого банкета десерт Каховскому? Ты меня якобы хвалишь; твой лай нестолько мне вреден; под сею благовидностью плевелы скрыты и под розами терны». A между тем эта, столь желаемая экспедиция в Польшу, по словам того же Суворова, но в другом письме, гроша не стоила; «мудренее мне было привести Ногайцев к присяге, нежели занятие областей польских >. И был он совершенно искренен в обоих письмах, только смотрел на один и тот же предмет при различном освещении 5.
Существовали резоны, но которым Суворова не приходилось посылать из Финляндии на польскую войну. Во-первых. разделаться с Поляками считалось делом немудреным. что и сбылось. Во вторых, в марте 1792 года король Шведский Густав, смертельно раненый на маскараде одним шведским офицером, умер, а регент, герцог Зюдерманландский, был соседом ненадежным, особенно вследствие доброго его расположения к Франции. В Финляндии требовалось усиленно продолжать оборонительные работы и держать наготове искусного и опытного генерала. Хвостов так и писал Суворову: «по могущим случиться в Швеции переменам, надеются на вас, как на стену». Но Суворов не давал этому резону большой цены; тут, на севере, только предполагалась возможность войны, а на западе она уже была решена; наконец, в случае надобности, его могли сюда из Польши во всякое время вызвать. Но крайней мере, несмотря на шведские обстоятельства, он настойчиво, косвенными путями, напрашивался в Польшу. «Пора меня употребить, — писал он Хвостову: — я не спрашиваю ни выгод, ни малейших награждениев, — полно с меня, — но отправления службы... Сомнений я не заслужил... Разве мне оставить службу, чтобы избежать разных постыдностей и отойти с честью без всяких буйных требований». Однако назначения в Польшу не последовало, и «буйные требования» дошли до того, что Суворов обратился чрез Турчанинова к самой Императрице. Государыня поручила Турчанинову отвечать, что польские дела не стоят Суворова, что «употребление его требует важнейших предметов», и вероятно для полнейшего успокоения просителя, написала записку, которую и велела к нему отослать. Записка была короткая: «Польские дела не требуют графа Суворова: Поляки уже просят перемирия, дабы уложить, как впредь быть. Екатерина» 23.
Суворов угомонился однако не сразу; он собирался в это самое время подать в отставку или проситься в иностранную службу, и спрашивал у Хвостова, как именно поступить для получения желаемого. Хвостов убеждает его бросить эти мысли: «к крайности не приступайте; зачем напитывать абшидом ваших злодеев?... Турчанинов говорит, что на иностранную службу не пойдут никак, а абшид не почли бы угрозой». Надо было волей-неволей последовать благоразумному совету и успокоиться хоть на том, что военные действия в Польше закончились 21.
Таким образом два предлога быть недовольным своим положением, турецкая и польская войны, миновали, но оставался еще третий, почти неосязаемый, но самый заманчивый, — возможность участия в войне с Францией.
Французская революция росла быстро, и революционные идеи проникали больше и больше в европейские общества. Это заботило сильно правительства, и слухи о вооруженном противодействии Французам стали носиться гораздо раньше, чем возможность самого противодействия назрела. Хотя Австрия и Пруссия заключили между собою союз, но от этого первого шага до действительной войны было еще далеко. Ускорила войну сама Франция, которая в апреле 1792 года сделала вызов Австрии. К австро-прусскому союзу присоединились почти все владетельные государи Германской империи, также короли Сардинский и Неаполитанский, и в средине года союзные войска стали сосредоточиваться на границах Франции.
Союзники нисколько не сомневались в полном и легком успехе и готовились на военную прогулку в Париж, особенно гордые своею недавнею славою Пруссаки. Так думали военные люди того времени, вместе с ними и Суворов, который прямо говорил, что Французов нельзя равнять с Пруссаками. Такое всеобщее мнение основывалось на дурной репутации, приобретенной Французами в Семилетнюю войну, тогда как Пруссаки заслужили напротив всеобщее удивление и уважение. Суворов пред Пруссаками не преклонялся и если отдавал им предпочтение перед Французами, то вовсе не из-за достоинств первых, а из-за недостатков последних. Перед началом революционных войн ни Суворов, ни вообще военные люди не могли еще знать, что прежняя параллель между Французами и Пруссаками не удержится, и что на полях сражений, вместе с беспорядочными толпами Французов, суждено появиться новой боевой системе.
Кроме самомнения и кичливости относительно Французов, союзники имели и другие слабые стороны: несогласие в самом образе действий; мертво-рутинное (за редкими исключениями) предводительство, застывшее на Фридриховских формах без усвоения Фридрихова духа; извращенное понятие о тогдашней Франции и Французах, заимствованное на веру от эмигрантов. Оттого успехи союзных войск были не продолжительны, и после дела при Вальми, главная армия, начальствуемая фельдмаршалом герцогом Брауншвейгским, проникшая было довольно далеко внутрь Франции, начала отступательное движение. В начале октября войска перешли обратно границу, изможденные голодом, болезнями, изнуренные трудами, униженные нравственно. Не лучшим успехом отличались действия союзников и на других театрах войны.
В России, как и в других государствах, молва о предполагаемой войне с Французской республикой носилась еще перед польской войной и становилась все настойчивее. В июне Хвостов пишет Суворову, что по слухам против Французов назначается князь Репнин с 40000, советует не дремать и кончать все работы к осени. Сообщая в следующих письмах о разных разностях и новостях, Хвостов уведомляет, что слышал, будто война с Францией решена, и за Репниным послан курьер. «Вздор», уверял его Турчанинов: «ради Бога, не пишите к графу, попусту вы его беспокоите». «Лучше понапрасну обеспокоить, нежели прозевать», отвечал ему одержимый усердием Хвостов: «граф спокоен, но не употреблен». Турчанинов заключил беседу словами: «его отсюда не возьмут». Суворов кладет против этого места отметку: «в гарнизоне кассирован». Легко понять, как его взбудоражила неразборчивая болтовня Хвостова, сколько она ему крови перепортила и скольких бессонных ночей стоила. Он долго крепился, наконец не выдержал. написал графу Безбородко письмо: «вы министр; настоит дело с Францией; число войск — влажный (пустой) предлог; победительным оружием ни сражался с 500, с 5000 против десятичисленных». Неизвестно, был ли ответ; если и был, то уклончивый. Затем, после многих тревожных известий в продолжение лета, Хвостов пишет осенью Курису, одному из приближенных Суворова: «Пруссаки много напроказили отступлением, и неминуемо до русских стариков дойдет дело, если совсем не изгадят, помиряся... Надо графу действовать: усердие к Императрице, охота к службе, климат вредный здоровью». В этом месте заметка Суворова: «верхнее хорошо, всегда и везде видно, а сие есть прихвостие». На этот раз совет Хвостова остался без исполнения, ибо вереница предшествовавших ложных слухов и пустых тревог сделала Суворова менее восприимчивым, да и время года было позднее для военных предприятий 21.
Но прежде, чем этот результат был достигнут, много вынес Суворов душевной муки. Недовольство его настоящим не держалось на одном уровне, а увеличивалось, уменьшалось, видоизменялось, смотря по напору обстоятельств и по внушению темперамента, «Баталия мне лучше, чем лопата извести и пирамида кирпича», пишет он Хвостову: «мне лучше 2-3,000 человек в поле, чем 20-30,000 в гарнизоне». Турчанинов указывает ему на ту выгодную сторону, что жизнь его по крайней мере покойна; Суворов возражает: «я не могу оставить 50-летнюю навычку к беспокойной жизни и моих солдатских приобретенных талантов;... я привык быть действующим непрестанно, тем и питается мой дух... Пред сим в реляциях видел я себя; ныне же их слушать стыдно, кроме патриотства... О мне нигде ни слова, как о погребенном. Пятьдесят лет практики обратили меня в класс захребетников; стерли меня клевреты, ведая, что я всех старее службою и возрастом, но не предками и не камердинерством у равных. Я жгу известь и обжигаю кирпичи, чем ярыги со стоглавою скотиной (публикой) меня в Петербурге освистывают... Царь жалует, псарь не жалует... Страдал я при концах войны: Прусской — проиграл старшинство, Польша — бег шпицрутенный, прежней Турецкой — ссылка с гонорами, Крым и Кубань — проскрипция... Сего 23 октября (1792 г.) я 50 лет в службе; тогда не лучше ли кончить мне непорочный карьер? Бежать от мира в какую деревню, готовить душу на переселение... Чужая служба, абшид, смерть — все равно, только не захребетник» 10.
«Стремись, душа моя, в восторге к небесам,
Иль препобеждай от козней стыд и срам».
Непризнанный и неоцененный по достоинству измаильский подвиг продолжает быть больным местом Суворова. В марте 1792 года к нему последовал рескрипт Государыни, где между прочим сказано, что болезнь Потемкина помешала исполнить высочайшее повеление о награждении измаильских героев, а потому Суворову повелевается сделать дополнительное представление. В апреле того же года он получил одобрительные листы для отличившихся при штурме. Это конечно не могло залечить его душевную рану; он все ждал себе хоть генерал-адъютантства, которое даже Потемкин находил возможным ему дать. Суворов желал получить это звание для того, чтобы иметь свободный вход к Государыне; но Екатерина смотрела на предмет другими глазами, и от генерал-адъютанта требовала качеств, которых Суворов не имел. Когда в конце 1791 года Суворов, приезжавший на время в Петербург, откланивался Екатерине вместе с князем Прозоровским, то она была очень довольна их отъездом и сказала одному из статс-секретарей: «они там у себя больше на месте». Суворов этого вероятно не знал и весьма естественно, что ошибался в своей годности к генерал-адъютантской службе, но был совершенно прав с другой стороны, считая измаильский штурм оцененным не по достоинству. Он пишет, что если бы выпустил Турок из крепости на капитуляцию, то показалось бы мало, а рискуя на штурм, ставил на карту и жизнь свою, и репутацию. Он признает за собою еще ту заслугу, что диспозиция измаильского штурма послужила Гудовичу моделью для удачного штурма Анапы (что действительно справедливо). Но толкуя об Измаиле и Гудовиче, он не может не задеть Мачин и Репнина и говорит, что как жабе далеко до быка, так Мачину до Рымника 24.
Однако этот «измаильский стыд», как Суворов называет свое тяжелое чувство, и другие душевные тревоги действовали не непрерывно и освобождали его по временам от своего гнета на столько, что он находил свое положение в Финляндии не только сносным, но даже хорошим. В такие моменты он заботится, чтобы временную командировку превратить в оседлость, в командование Финляндской дивизией: «я от нее могу откомандирован быть всюду, но в ней мне будет пристань». Кроме «пристани», откапывались на этот случай и другие выгодные стороны, например практика в инженерном деле; говорилось, что он предпочитает быть первым в последней деревне, чем вторым в городе. А так как подобные переходы от пессимизма к оптимизму были резки и неожиданны, и сам Суворов это чувствовал, то чтобы не дать Хвостову изумляться и делать большие глаза, он сердито поясняет; «не развешивайте уши, я гарнизонный на досуге, но жертвую и во сне марсову полю» 10.
Пребывая в Финляндии в качестве полуопального, Суворов разумеется не церемонится в своих отзывах на счет лиц, ему неприязненных, или казавшихся ему такими, а иногда и о приязненных, но почему-либо ему не угодивших. Один «добр в софизме и сцептик, — мало догмы»; другой «достоин од, а паче эпиграммы»; третий «продаст дешево первому купцу»; Турчанинов «от Пилата к Ироду, от Ирода к Пилату, сам руки умыл, подлинно ему недосуг»; Безбородко «изобилует в двуличии», и т. д. Отзывы эти конечно часто изменяются, смотря по освещению и по направлению обстоятельств, и худые внезапно делаются хорошими. В один из таких моментов, Суворов хвалит своего недруга, графа Н. Салтыкова, говоря, что готов подкреплять его своею кровью. Наиболее постоянен Суворов в своих суждениях о Репнине; неприязнь его к этому человеку доходит до ненависти. Он приказывает беречься Репнина больше всех других и быть на бессменном карауле, потому что ему ни почем «по ипокритской снеси заключать трактаты и разрывать трактаты, травить одного другим; хваля, порицать; он лжив, низок, внутренно горд и мстителен». Если бы верить всему, что пишет Суворов о Репнине, то пришлось бы признать последнего за исчадие своего века. Но Суворов сам же и разубеждает в противном. В одном месте он поясняет Хвостову, что нападает на Репнина потому, что «привык обращать оборону в атаку»; в другом признается, что пуще всего досаждает ему в Репнине гордость; в третьем, после жестоких против Репнина выходок, читаем: «Репнин, слышу, болен; жалею, что о нем выше строго судил. Персонально я ему усерден. Не ему ли губернии (Потемкина)? По сему званию им были бы довольны, и он их поправить может». Забывались таким образом и «гугнивый фагот», и «чорту свечка», и обещание дать «солдатского туза», а просвечивало чувство если не раскаяния, то сожаления о своей излишней раздражительности. Князь Репнин был одним из выдающихся людей Екатерининского времени, обладал замечательными административными и дипломатическими дарованиями, образованием, умственным развитием и многими хорошими личными качествами. Он не удовлетворялся нравственной и умственной средой русского общества той эпохи, пытался раздвинуть свой кругозор, ездил за границу, был некоторое время масоном и последователем Сен-Мартена, автора мистической книги «Des erreurs et de lа verite», за что Екатерина его, Репнина, недолюбливала. Он занимал видное место и в придворной сфере, имевшей тогда большое развитие и значение, и был в ней как дома, В военном отношении он тоже выходил из ряда дюжинных генералов, что и доказал при разных случаях, особенно под Мачином, хотя крупными военными качествами не отличался. Но при своих многочисленных и неоспоримых достоинствах, он не был чужд и больших недостатков, к которым следует отнести властительно-деспотические замашки, вспыльчивость до степени ярости, гордость, надменность. В обращении его просвечивала спесь родовитого человека, трактование других свысока. Барская закваска проглядывала и в складе понятий Репнина он например недоумевал, из-за чего так заботятся о польских диссидентах, когда между ними нет дворян. В военном отношении, он тоже был генералом без всякой солдатской подкладки, и отличался поклонением омертвелым формам Фридриховой тактики.
Таким образом Суворов был почти антиподом Репнина. Не отрицая в нем достоинств, он говорил, что Репнин мечтает быть первым министром, как он, Суворов, первым солдатом, и признавал за ним право на такое возвышение. Он не мог переварить Репнина только на военном поприще, где тот представлялся ему соперником, благодаря своему старшинству, мачинской победе, значению при дворе, обладанию известными качествами, которых солдат Суворов не имел. И прежде Репнин был старше Суворова, но последнего это не беспокоило, так как расстояние между ними было слишком велико, во вторую же Турецкую войну, победы настолько выдвинули Суворова вперед, что расстояние это уничтожилось и явилась возможность соперничества. Эта возможность сделалась для Суворова острою болезнью, в чем однако же виноват не он один. Репнин не видел в Суворове того, что сделало его знаменитым историческим лицом; он не мог отрешиться от своего горделивого, несколько покровительственного и снисходительного тона в сношениях с этим причудливым солдатом-генералом. А именно эта манера и в состоянии была глубоко задевать Суворова, больше всякой грубости. Мало того. с высоты модных, авторитетных прусских воззрений на тактику, Репнин дозволял себе насмешливые отзывы на счет Суворовского способа ведения войны, называя его натурализмом. Суворов отвечал по своему обыкновению злыми сарказмами; вместе с тем в нем росла неприязнь к менее даровитому, но лучше обставленному сопернику, развивалась зависть. Ему это указывали, он сам понимал свое дурное чувство и не отрицал его. «Зависть! Да, 50 лет в службе, 35 лет в непрерывном употреблении, ныне рак на мели». В другом письме он объясняет Хвостову, что принц Кобургский лучше его, Суворова, награжден. однако он к нему зависти не чувствует 21.
Некому было успокоить, разубедить этого огневого человека, отдавшегося так безраздельно своему призванию; некому было вносить мир и тишину в его слишком впечатлительную душу. Пытался делать это Турчанинов, но не ради его, а ради самого себя, чтобы избавиться от докуки и назойливых спросов, причем иногда требовалось если не прямо невозможное, то неудобное, могущее компрометировать. A Турчанинов подобных шагов очень остерегался. Он был крещеный еврей, с молода получил довольно сносное образование, преимущественно внешнее, вышел в люди, состоял в числе Потемкинских клевретов и был его секретарем; держался за своего патрона крепко и поднялся в статс-секретари. Суворов знавал его чуть не с малолетства и был о нем вообще хорошего мнения, но в дурной час ставил ему и укор, что он «пускает плащ по ветру», иначе говоря, служит разным господам, по указанию обстоятельств. Впрочем, по смерти Потемкина, Суворов мог доверяться ему безопаснее, чем прежде, и было бы несправедливо обвинять Турчанинова в систематическом двоедушии, лицемерии, тем менее в вероломстве. Он только был осторожен и себе на уме. и если не мог считать свою хату с краю, то старался придерживаться старой истины, что своя рубашка ближе к телу. Он неоднократно пытался успокаивать Суворова, называл себя его сыном, уговаривал его «не верить здешним брехням, не прибегать вместо самых легчайший средств к крайним, действовать с кротостью и терпением, не выставляяся», и многое другое.
Благоразумные советы Турчанинова производили некоторое действие, но не надолго, так как поводы к беспокойству и тревоге сменялись беспрестанно новыми и, при Суворовском темпераменте, росли, как грибы под летним дождем. Если бы и Хвостов действовал в духе успокоительном, то вероятно результат был бы более полный, но Хвостов, из боязни не угодить, исполнял требования Суворова буквально; передавал ему без проверки всякие сплетни и летучие слухи и, вместо успокоения своего дяди, невольно поддерживал и увеличивал его раздражительность. Своим чрезмерным усердием к дяде и назойливостью, Хвостов скоро надоел многим, особенно Турчанинову, который и назвал его как-то «шпионом Суворова». Сообщая об этом своему дяде, Хвостов говорит: «я на брань не смотрю; воспламенен предметом дела, иду своей дорогой». Заслужив несколько позже жестокие от Суворова укоризны по делу, о котором будет сказано дальне. Хвостов очень обиделся, но продолжал ему служить, говоря: «Излияние пылкостей чувств ваших мне всегда сносно; ваши приказания мне святы; не смею даже и помыслить и не буду сметь вас от себя избавить... Я виноват, но я годен, не лишите меня милости и доверенности вашей, она мне жизнь», Как же было Суворову не дорожить таким преданным человеком и не доверять ему 25?
Хвостов не отличался ни обширным умом, ни какими-либо дарованиями, но был человеком добрым и хорошим, в банальном смысле. Сделавшись свойственником Суворова чрез брак с его племянницей, княжной Аграфеной Ивановной Горчаковой, и проживая в Петербурге, он постарался заслужить доверие дяди, войти к нему в милость, сделаться нужным ему человеком, чего и достиг вполне. Пристроившись к Суворову, он однако очень мало от этого выиграл в первые годы, но потом довольно успешно стал подвигаться вперед, дослужился до звания обер-прокурора святейшего синода и получил графское достоинство от Сардинского короля. В описываемое время, Хвостов был не более, как армейский подполковник, и вся его надежда на служебное возвышение основывалась на дяде. Надежда в конце-концов не обманула, потому что на боевом поле Суворов был одним человеком, а в остальных условиях жизни совсем другим, легко подчинялся чужой воле, известным образом замаскированной, и становился игралищем в умелых руках, особенно по делам денежным. Он сам это очень хорошо понимал, неоднократно говаривал и так писал Хвостову: «обманет меня всякий в своем интересе; надобна ему моя последняя рубашка, — ему ее дам, останусь нагой; чрез то я еще не мал». Временами, вследствие своего темперамента или, как он сам выражался, «по своему быстронравию», Суворов восстановлял свой авторитет, прибегая к довольно резким приемам, но скоро опять все входило в прежнюю колею, и доверенные лица снова распоряжались по своему усмотрению его делами, придерживаясь только выработанных опытом способов действия 5.
Хвостов часто давал Суворову советы, и он их большею частию слушался. Советы эти касались не только домашних дел. но и службы Суворова, т.е. его отношений к лицам; по указаниям Хвостова, Суворов писал письма, выбирал время для просьб и ходатайств, ездил в Петербург и проч. Мало того,. посылая к кому-нибудь письмо чрез Хвостова, Суворов зачастую просит его вручить письмо, если он, Хвостов, «находит это полезным»; или же уполномочивает его «письма, кои не кстати, назад возвращать, с примечанием, как переписать»; или прямо говорит: «а вы руководствуйте судьбою моею, как я за Валдаями». Бывают и исключения; к советам племянника он относится иногда насмешливо, скептически, или поддается на них туго, после споров и рассуждений; но это случается довольно редко. Так, при совете Хвостова — написать письмо Платону Зубову, Суворов не выражает на то желания, говоря, что в крайности не писывал и другу своему Григорию Григорьевичу Орлову, а Потемкин служит исключением вследствие особенных обстоятельств и так как он, Суворов, «часто нужен был ему в виде Леонида». Письмо однако было в результате написано и послано, но когда Хвостов известил, что передал его по принадлежности, то Суворов, придерживаясь своего взгляда, заметил, что лучше было бы этого не делать.
Принимая от Хвостова советы и указания, Суворов в свою очередь снабжал его наставлениями и в исполнении их был очень требователен. Он желал «знать худое, а не хорошее, ибо приятное обличается само собой. неприятное же поспешно объяснять для мероприятиев; лучше предостережение, чем утешение; ожидать от времени, тож что давать голову в петлю; уласкание опрокидывать, лучше терпеть грубое; различать доброхота с лисьей или овечьей кожей от добротворца; различать всегда solide от propos de tаble; стеречься примолчки, она разведывает; не окончивши одной материи, другой не начинать, не отвечать на дуб кедром, на розу лилией» и т. под. В особенности не терпел он в письмах Хвостова неопределительности; слова слышно, говорят, — преследовались; требовалось знать, от кого слышно, кто говорит; если что узнал на улице, на площади, — все-таки пиши, от кого узнал. Вообще служба Хвостова Суворову была нелегка, и хотя племянник несомненно питал к дяде привязанность, но нет сомнения, что привязанность подкреплялась и соображениями в смысле чаяний будущих благ. Он может быть не всегда умел быть дяде полезным, но наверное всегда этого хотел, ибо радея ему, радел чрез это и себе. И Суворов дорожил им, даже больше, чем Хвостов в действительности стоил. Оттого Суворов несколько встревожился, получив от Хвостова письмо, что он по каким-то соображениям думает выйти в отставку. Мысль эта была внушена Хвостову женою; с ними проживали в то время дочь Суворова и сестра его (Олешева), которая при Наташе состояла. Суворов написал племяннику, что он задумал непутное дело, представил ему невеселую картину его отставного житья в Петербурге ли, в Москве ли, и советовал руководиться своим собственным рассудком. «Груша, не дури, у тебя волосы долги», говорит он в конце: «сестрица, высеки ее до новых веников» 21.
Не один Хвостов пристраивался к Суворову и ожидал от него всяких благ: искали протекции и другие родственники, и посторонние. Положение и репутация Суворова давали ему порядочный вес, и он не прочь был помогать чем мог, как собственной своей властъю, так и предстательством у других. В числе просителей встречается и Марья Савишна Перекусихина, любимая камер-юнгфера Государыни, которая пристраивала в то время своего родственника. Но ходатайства иногда бывали так неумеренны и несвоевременны, что выводили Суворова из терпения. Хвостов, подбиваемый женою, изъявляет неудовольствие, что отстает по службе от других; Суворов ему отвечает: «стерегитесь от беса полуденного (жены), ждите удобнейшего времени, я сам на черте пучины». Зять, князь Горчаков, просит за своего сына Алексея, о котором Суворов писал уже графу Н. Салтыкову, но не получил ответа. Суворов сердится; отказывается просить вторично (с Н. Салтыковым он был не в ладу), издевается над «сложно-перебойным» языком письма, противупоставляет ему свой «адамовский» и заодно зацепляет князя Алексея; «как в превратном свете внучка розгою заставляет бабушку прясть, так в письме его отца, в полном блистании Алексей-князь». Граф Безбородко изъявляет неудовольствие, что Суворов недостаточно внимателен к некоторым его родственникам; Суворов опять сердится и пишет Хвостову: «мне всех быков, козлов и лисок не употчевать». Приближенные к нему лица также жаждут разных наград и благостынь, не скупясь конечно в оценке собственных заслуг, и в сентябре 1792 года один из них пишет: «конец пограничным постройкам; все проиграли, только Прохор (камердинер Суворова), или и того лучше, супруга его в выигрыше» 5.
К числу причин, раздражавших Суворова и поддерживавших в нем ненормальное внутреннее состояние, следует отнести также один случай, много испортивший ему крови. В переписке с Хвостовым, он был очень не сдержан в своих отзывах и суждениях о людях, почему и просил Хвостова все такие письма жечь. Но Хвостов этого не исполнил, по крайней мере относительно большой части получаемых посланий, которые и дошли до нашего времени. Хвостов считал себя поэтом, т.е. страдал болезненным позывом к кропанию виршей; эта страсть развивалась в нем прогрессивно; ни равнодушие, ни насмешки читателей и критиков не производили на него отрезвляющего впечатления. В позднейшее время он сделался посмешищем, почти нарицательным именем бесталанного стихоплета, и так как его сочинения лежали в книжных лавках без сбыта, то он сам покупал их, где его лично не знали, или поручал делать это близким людям. только бы показать, что книги его в спросе. Эта неудержимая страсть заставила его в описываемое время сделать неосторожный поступок. Суворов написал ему письмо, с едкими выходками в прозе и стихах против своих недоброжелателей и завистников, действительным и мнимых, и приложил листы с подобным же писанием. Хвостов, накропавший в то время также стихи, относившиеся к Суворову и начинавшиеся словами: «почто почил наш Геркулес», не утерпел, показал и свои стихи, и Суворовские подполковнику Корицкому, человеку близкому. Корицкий в свою очередь стал показывать под секретом другим, и злые сарказмы Суворова облетели большой круг людей, побывали у Державина, у Турчанинова и иных, и попали даже в руки Платона Зубова. Суворов узнал про это случайно, от одного из своих подчиненных, приехавшего из Петербурга, и сильнейшим образом рассердился. Досталось тут всем: Корицкому за его «леноумие»; Турчанинову за то, что он поступил «не как сын, а недружный пасынок»; но пуще всех Хвостову, как главному виновнику. Не пощадил Суворов своего преданного и усердного племянника, имевшего на своем попечении его дочь; слова: «мошенник, предатель, глупая нянька» показывают степень его гнева. Хвостов был оскорблен, чуть не уничтожен непомерною горячностью дяди, и первое время совсем потерялся, но придя в себя, прибегнул к наилучшему средству для своего оправдания, а именно к откровенному изложению всего дела. Суворов, обезоруженный чистосердечием Хвостова, его непритворною печалью, кротостью и непоколебимою преданностью, пришел в себя и стих; между ним и добряком племянником установились прежние отношения, переписка поэтому делу однако продолжалась. Суворов требовал, чтобы Хвостов открыл «побочную интригу» лиц, которые распространили и довели так далеко письмо с его, Суворова, «солдатским лаем»; чтобы были «обращены в метеор глупозлобные клевреты»; чтобы Хвостов «оглупотворил их». Он говорил, что не успокоится до тех пор, пока не будут добыты эти злосчастные бумаги и сожжены вместе с другими, однородными письмами. Хвостов постарался исполнить справедливое требование дяди, уверил его, что письмо добыто, что листов, к письму приложенных, посторонние лица не видали, что все из переписки Суворова, могущее его компрометировать, истреблено. На том дело и покончилось 21.
В заключение, для полноты представления о Суворове за время его пребывания в Финляндии, остается сказать несколько слов о его частной, неслужебной жизни и занятиях. Он проживал в разных местах своего района, смотря но надобности: в Выборге, Кюменегарде, Роченсальме. В Кюменегарде он оставил по себе память, между прочим заботами о православной церкви, выписывал из Петербурга регента обучать тамошний хор, накупил разных церковных вещей на несколько сот рублей. Тут у него образовался кружок знакомых; свободное от службы время проводилось весело; Суворов часто танцевал, и в письме к Хвостову хвастал, что однажды «сряду 3 часа контртанц прыгал». Проживая в Фридрихсгаме, он занимал верхний этаж лучшего в городе дома, г-жи Грин, вдовы врача. Она была женщина умная, ловкая, пользовалась общим уважением, хорошо говорила по-русски и умела вполне угодить своему причудливому постояльцу, который в свою очередь оказывал ей внимание, заговаривал с нею по-фински, называл ее маменькой и приходил беседовать за чашкой чая, просватав свою дочь и племянницу, г-жа Грин просила Суворова быть, по русскому обычаю, посаженным отцом у дочери; он не только согласился, но вызвался быть тем же у племянницы, перебрался в одну небольшую комнату, а остальное помещение уступил хозяйке для свадебного праздника. Сначала все шло благополучно, но потом Суворов не удержался от разных выходок. Ему не понравился жених племянницы, большой руки франт, одетый изысканно, раздушенный, с огромной модной прической. Во время венчания Суворов часто посматривал на него, хмурился, морщился, прищуривался, вытягивал вперед голову, усиленно нюхал и поплевывал в сторону. Затем он стал вполголоса сравнивать голову жениха с походным котлом, называл его «щеголем, прыгунчиком, пахучкой», наконец вытащил носовой платок и зажал себе нос. Это произвело некоторый скандал, но почетный гость и посаженный отец, к потехе одних и к замешательству других, продолжал преследовать несчастного молодого во время свадебного бала, и громко называл его голову круглой щеткой для обметания потолков, а на другой день послал свадебный подарок одной хозяйской дочери 26. Как ни скромна была настоящая доля Суворова, но громкие победы недавних лет не оставляли его в тени и вдохновляли русских поэтов. Один из них, Костров, переводчик Гомера, написавший в честь Суворова оду и на взятие Измаила эпистолу, перевел затем поэтическую подделку Макферсона: «Песни Оссиана, сына Фингалова». Полный восторженного удивления к измаильскому герою, Костров посвятил ему свой последний труд и прислал экземпляр книги при соответствующем случаю письме. Как ни слаб и бледен был этот снимок, притом не с подлинника, а с французского перевода, но он произвел довольно сильное впечатление на Суворова. Костров и Суворов обменялись при этом стихами; причем первый уподоблял Суворова Фингалу; кроме того Суворов, вдохновленный чтением Оссиана, пустился в подражание и написал целую страницу прозой, подходящей к переводу Кострова. Приводим начало и конец: «Странствую в сих каменомшистых местах, пою из Оссиана. О, в каком я мраке! Пронзающий темноту луч денного светила дарит меня…… О барды, воспойте тамошнюю (идет речь о юге) радость, поелику о ней от кулдеев (?) слыхали. Скоро ли меня перенесут орлы в те медомлечные страны, где я толико упражнялся с браненосцами, и где бы я тонкий воздух, наполненный зефирами, приятно разделил хоть на роге мира» 7.
По временам Суворов писал и стихи, очень дубоватые, и чем длиннее, тем хуже.
«На что ты, отче. дал сию мне колесницу?
Я не могу везти вселенные денницу.
Кичливо вознесясь. я пламенем сожжен,
Низвержен в стремину и морем поглощен» 21.
Суворов был вообще охотник до изящной литературы, при отсутствии вкуса и признаков таланта. Некоторые его современники свидетельствуют, будто он говаривал, что если бы не чувствовал в себе преобладающего военного призвания, то сделался бы писателем. Если это правда, то в таком случае из него вышел бы поэт на столько плохой, на сколько хорош оказался воин. Стихотворство имело и его глазах смысл рекомендации человека. При конце его пребывания в Финляндии, Хвостов советует ему взять к себе одного ротмистра, выставляя в числе его хороших качеств и писание стихов; Суворов кладет заметку: «очень рад». Польщенный посвящением ему Оссиана, Суворов положил сделать Кострову денежный подарок, но колебался — дать ли единовременно 500 рублей или назначить 100-рублевый пенсион до своей смерти. В виде иллюстрации к сказанному раньше о влиянии на Суворова его приближенных, приводим письмо состоявшего при нем подполковника Куриса к Хвостову по этому делу. «Костров на имя его сиятельства перевел Оссиана; он заботится, чем его наградить; раз мыслит вдруг 500 руб., потом ежегодно по 100 руб. по смерть графа, Последнее не к чему и не имеет виду, первое очень много, а кажется 200, 250, 300 приличный подарок. Как вы думаете, решите» 27.
Пользуясь своими небольшими досугами, Суворов занимался в Финляндии и чтением; без умственной пищи он не мог жить. Не знаем, были ли в его руках в ту пору научные сочинения, но газет он читал много, как это видно из его подписки на 1792 год. Он получал газеты немецкие — гамбургские, венские. берлинские, эрлангенские; французские; варшавские — польские; московские и петербургские — русские. Заглавий не обозначено, кроме французских Bаs-Rhin и Courrier de Londres. Сверх того выписывались: немецкий гамбургский политический журнал, Journаl encуclopedique и Nouvelles extrаordinаires 25.
Следя таким образом за политическими событиями, Суворов не успокаивал, а еще более усиливал свои муки честолюбия. Усталый от постоянной внутренней тревоги, не сбывавшихся надежд и не осуществлявшихся ожиданий, он имел лишь краткие минуты душевного покоя. «Суетствие», писал он в одну из таких минут Хвостову: «весьма наскучило о сих материях писать и без нужды не буду; да будет воля Божия и матери отечества». Но за этой «нуждой» дело не ставало, и опять все шло на прежний лад. По окончании Турецкой и Польской войн, и когда немедленное военное вмешательство России во французские дела не состоялось, Суворов стал все чаще мечтать о назначении его на юг. Это проглядывает, между прочим, в отрывке приведенного выше подражания его Оссиану; Хвостову он писал о том же прямо, а Турчанинову хотя и сообщал сначала, что готов на службу «в Камчатку, Мекку, Мадагаскар и Японь», но под конец уже просился именно в Херсон. Писал он тоже самое и другим, но безуспешно: одни к нему не благоволили, другие были равнодушны; к последним принадлежал и Платон Зубов, сила и светило того времени. Пособили внешние обстоятельства. Французской республике не расчет было поднять против себя разом всю Европу и, чтобы отстранить Россию от содействия формировавшейся коалиции, агенты французские сильно работали в Константинополе. Скоро их происки и подстрекательства стали как будто обещать успех; Порта принялась за вооружения, и в пограничные с Турциею области понадобился Суворов 10.
Подобные назначения и перемещения редко совершаются внезапно; им предшествуют слухи, идет говор, разыгрываются на эту тему разные вариации. Слухи и предположения доходили до Суворова быстро, чрез Хвостова и других. Еще в сентябре Суворов писал: «здешние вихри. — один несет меня на Кубань, другой на Кавказ, третий в Херсон до Очакова. Я готов лучше последнее, лучше дать играть судьбе, я здесь слеп... Но не бить бы мне площадь по прошлогоднему, с декорациями и конвенансами. Прежде против меня был бес К. Г. А. (Потемкин), но с благодеяниями; ныне без них 7 бесов с бесятами». В половине октября, когда дело налаживалось, он пишет: «я жду фугасов и мин к скорейшему меня подрыву из Петербурга;... как бы о моем перемещении не разнеслось и не вышло бы мечтою». Потом идут разные соображения и предположения, а за ними неожиданный вывод: «все то соображая, лучше бы я хоть не ехал; дело будет к весне, и ныне есть. Вот весь наш гордый librum аrbitrum! Петр Семенович (один из приближенных) рассмеялся». Да и как было не рассмеяться.
Днем позже Хвостов пишет, что Репнин отправляется генерал-губернатором в Ригу, что это ему ссылка; Турчанинов говорит, что «вы теперь одни; отведали Каховского... Словом, или Франции или Херсон, вот куда целить должно». Заметка Суворова: «сие письмо мне душу облегчает» 25.
Наконец, 10 ноября последовал рескрипт Екатерины. Под начальство Суворова отдавались войска в Екатеринославской губернии, в Крыму и во вновь присоединенных землях, и приказано немедленно приводить в исполнение апробованное по проектам инженер-майора де Волана укрепление границ. Вместе с тем предписывалось — представить планы и сметы производящимся в Финляндии работам, для приведения всех укреплений и каналов к окончанию; требовалось также его, Суворова, мнение на случай оборонительной и наступательной войны в Финляндии. Суворов представил все данные для продолжения работ, представил и замечания свои на случай войны со Швециею 28. Замечания эти имеют ныне только историческое значение, так как русско-шведская граница отодвинулась на несколько сот верст от прежней; но они очень характеристичны и дают осязательное понятие о стратегическом глазомере Суворова и его взгляде на ведение войны. (См. приложение II).
Таким образом Суворову предстояло променять одни постройки на другие, да еще свои на чужие. Правда, это доказывало доверие к нему Государыни и одобрение всего, им сделанного, но смысл деятельности все-таки не изменялся. Недаром Суворов раздумывал, не отказаться ли. Но там, на юге, у него были шансы на боевую службу, в виду турецких военных приготовлений, а тут, на севере, никаких. Это соображение его успокоило и ободрило; в ноябре он выехал как бы обновленным, с радостью и надеждой.
- Войдите, чтобы оставлять комментарии