ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. Польская война: Варшава, обезоружение; 1794

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ.

Польская война: Варшава, обезоружение; 1794.

Варшава во время штурма Праги; депутация к Суворову; умеренность его условий; контр-предложения; ответ. — Уличный беспорядок в Варшаве; сосредоточение правительства в руках короля; переговоры с Суворовым; оттяжки Вавржецкого. — Вступление Русских в Варшаву; аудиенция Суворова у короля; амнистия и освобождение 500 пленных Поляков; объяснение этого поступка. — Распоряжение Суворова о преследовании и обезоружении польских войск; общее их желание воспользоваться амнистией; противодействие генералов; непослушание войск, бунты и сдачи Русским. — Денисов кончает дело внезапно; совершенное обезоружение. — Признательность Екатерины; радость и выходки Суворова-фельдмаршала; восторженные поздравления его отовсюду; зависть. — Дурная репутация Суворова в Европе со времени этой войны; объяснение причин. — Некоторые слабые стороны русских войск.

Октября 25, вскоре после полуночи, от варшавского берега Вислы отчалили две лодки и при звуке трубы, с развевавшимся белым знаменем, поплыли к Праге. В Варшаве царила тишина, не неслось оттуда обычного городского шуму; было совсем тихо и на самом берегу, покрытом толпами народа, который с фонарями и факелами, по без оружия, провожал взглядами и мыслями уполномоченных и остался ждать их возвращения. Это отправилось к Суворову три депутата от варшавского магистрата, с депешею магистрата и с письмом короля.

Под свежим впечатлением только что окончившегося пражского штурма и в виду пожираемого пламенем несчастного предместья, верховный совет немедленно выслал из Варшавы свой архив, отправил казну в корпус Понятовского и выпустил из тюрем приверженцев русской партии, или по крайней мере подозревавшихся в этой приверженности. Еще недавно им и русским пленным грозила серьезная опасность, вернее сказать — могла грозить: Колонтай собирался внести в верховный совет предложение о предании их казни. Как ни боялись члены совета своего мрачного сотоварища, предложение его было бы по всей вероятности отклонено, но у Колонтая оставался другой ресурс, возмущение черни, при помощи которой он быть может и добился бы своего. Теперь обстоятельства изменились, и под влиянием нависшей беды, в варшавском населении взяли верх другие побуждения. Но так как анархические стремления все таки могли в чем либо выказаться, то Вавржецкий послал приказание Гедройцу, — не дожидаясь под Равой Домбровского, вернуться к Варшаве и остановиться под Мокотовым. Кроме того, преследуя свой прежний план, Вавржецкий дал королю письменный совет — выехать из Варшавы к войскам.

С самого утра 24 числа, из Варшавы потянулись длинные вереницы экипажей, обозов и пешеходов; уезжали и уходили все те, которые не верили в благоприятный исход дела и торопились избегнуть участи, постигшей Прагу. Уезжали не только мирные граждане, но и офицеры; уехал между прочими и Зайончек, с невынутой пулей. Колонтай убежал раньше, опасаясь за свою личную безопасность; Вавржецкий имея несколько донесений, что Колонтай увез с собой большие деньги и драгоценности, пожертвованные частными лицами еще при Косцюшке на патриотическое дело, послал в погоню за ним одного генерала. По поручению последнего, были с дороги отправлены в Козеницу 200 человек кавалерии при двух офицерах, но они своей обязанности не исполнили, открыв Колонтаю цель их командировки и дав ему возможность бежать дальше. Провинились перед долгом и совестью и некоторые другие; свидетельствуя по приказанию верховного совета казну, таможенный директор Зайончек передал больше 6,000 червонцев нескольким офицерам, для доставления в указанное место, но не все они это исполнили 1.

Варшава переживала 24 октября часы, стоившие многих лет. Требовалась крайняя энергия правительства для успокоения обезумевшего от ужаса населения, а между тем и правительства почти не было. После полудня, когда возобновилась русская канонада, сформировалась депутация от горожан и представилась королю, Вавржецкому и верховому совету; она требовала капитуляции и решительно отказывалась от всяких оборонительных действий, дабы спасти город от мести и разорения. Эти три власти думали тоже самое, различие было лишь в оттенках, а потому решение последовало в ту же ночь. Верховный совет поручил магистрату отправить к Суворову депутацию с предложением капитуляции; король дал от себя письмо в том же смысле.

Депутация была принята пражским комендантом Буксгевденом с подобающею честью и отправлена к правившему при Суворове должность дежурного генерала, Исленьеву. Исленьев расспросил депутатов о цели их посылки и дал знать Суворову. Русский главнокомандующий принял эту весть с особенным удовольствием, и тотчас же продиктовал одному из своих приближенных условия капитуляции. Они состояли в следующем. Оружие, артиллерию и снаряды сложить за городом, в условленном месте; поспешно исправить мост, чтобы русские войска могли вступить в Варшаву сегодня после полудня или завтра утром; дается торжественное обещание именем Русской Императрицы, что все будет предано забвению, и что польские войска, по сложении ими оружия, будут распущены по домам с обеспечением личной свободы и имущества каждого; тоже самое гарантируется и мирным обывателям; Его Величеству королю — всеподобающая честь. Суворов вручил эти статьи Исленьеву и приказал прочесть их присланным уполномоченным. Варшавские депутаты, озадаченные такою умеренностью и ожидавшие совсем других условий, от радости прослезились и вместе с Исленьевым отправились к Суворову. Русский главнокомандующий поджидал их, сидя перед своей калмыцкой кибиткой. Заметив, что депутаты подходят нерешительным шагом, как бы волнуемые разными опасениями, он вскочил со своего места, кинул саблю на землю и бросился к депутатам с распростертыми руками, крича по-польски; «мир, мир»! Обняв депутатов, он ввел их в кибитку, усадил около себя, стал угощать вином и разными закусками. Депутаты снова прослезились.

Переговоры велись в виде приятельской беседы и продолжались недолго. Депутаты предъявили депешу магистрата и письмо короля. В первой говорилось об обязанности магистрата заботиться о благосостоянии города и его обывателей и вытекающей из того необходимости — устранить возможность всяких нежелаемых случайностей, при вступлении в Варшаву русских войск; на каковом основании он поручил вести переговоры трем своим уполномоченным, прося Суворова гарантировать жизнь и собственность варшавских жителей и прекратить военные действия до заключения капитуляции. Король писал, что магистрат Варшавы ходатайствует о его вмешательстве в переговоры, для разъяснения намерений Суворова относительно польской столицы, а потому он, король, просит по этому предмету ответа, предупреждая, что жители намерены защищаться до последней крайности, если им не будет гарантирована личная и имущественная безопасность. Суворов вручил депутатам заготовленные перед тем условия капитуляции, а также короткое письмо к королю, тут же написанное, в котором говорилось, что все желания короля выполнены. Затем депутаты были отпущены под эскортом, сели в лодки и отправились к варшавскому берегу. Там по прежнему толпился народ, ожидая ответа. Когда депутаты приблизились на столько, что могли быть услышаны, то стали кричать: «мир, мир». Весь берег загудел от радостных криков народа, и депутаты были на руках вынесены из лодки 2.

Депутатам было Суворовым внушено, что ответ ожидается через 24 часа, и затягивание дела не допускается. В ожидании вторичного их прибытия, весь день 25 октября прошел в очистке улиц и уборке мертвых тел. Вечером Суворов переместился к Белоленку, на прежнюю свою квартиру.

Когда уполномоченные магистрата передали королю ответ Суворова и условия капитуляции Варшавы, главнокомандующий и верховный совет были призваны во дворец; туда же прибыли генералы Грабовский, Макрановский и князь Понятовский, приехавший из своего корпуса тотчас по получении известия о взятии Русскими Праги. Здесь разыгрались сцены, доказавшие, как велико было разномыслие между людьми, управлявшими погибающей Польшей. Макрановский объявил от имени генералов и армии готовность повиноваться королю и главнокомандующему, но не верховному совету, и осыпал этот последний горькими упреками за его неумелость и многочисленные ошибки. Потом держал слово король. Он говорил о немедленном сложении оружия, как того требует Суворов; обращаясь с этими словами преимущественно к Вавржецкому, он настаивал на неизбежности этой меры, утверждая, что русский главнокомандующий от своего требования пи в каком случае не отступится. Вавржецкий не согласился с королем, утверждая, что имея 20,000 войска под ружьем и 100 орудий, можно если не поддержать революцию и спасти отечество, то по крайней мере защитить народ, или погибнуть со славою. Пусть столица и вся земля отдадутся Суворову, но армии не подобает следовать их примеру; она может направиться в Пруссию и там зимовать. Суворов, имея тут много дела, не пойдет за нею, да и во всяком случае не решится на такой важный шаг без особого повеления Императрицы, хотя бы король Прусский и звал его на помощь. Предприятие это обещает успех, ибо прусские войска весьма раздроблены и до зимы не в состоянии собраться для сколько-нибудь действительного отпора. А король Станислав может тем временем написать Русской Императрице, что если Поляки пред нею и провинились, за то вся Польша разграблена беспримерным образом, и ей грозит голод и долгое обнищание. Справедливое изображение нынешнего ужасного положения, должно возбудить в Русской Императрице чувство жалости и сострадания; Екатерина выскажется наконец, чего она от несчастной Польши хочет 3.

Судя по последствиям, надо думать, что мнение Вавржецкого одержало верх; он сам по крайней мере утверждает, будто король, хотя и по многом размышлении, согласился ехать в армию. Верховный совет, уменьшившийся за бегством некоторых членов из Варшавы, собрался в заседание и снабдил городской магистрат, как и в первый раз, пунктами для ведения дальнейших переговоров о капитуляции. Изъявлялось согласие на обезоружение мирных жителей и на сложение оружия в условленном месте, на исправление моста и на вступление затем русских войск в Варшаву; говорилось, что город Варшава всегда был полон почтения к своим королям и что от этой приятной обязанности и впредь не отступит. Но на остальные требования Суворова представлялись контр-предложения, а именно: обезоружить войско, сдать артиллерию, снаряды и все воинское снаряжение-город не может, так как войско магистрату не подчинено, но постарается склонить армию к принятию этого решения; не может также починить мост в назначенный срок, так как на это требуется не меньше нескольких дней, да и польские войска не в состоянии двинуться из города раньше восьми дней. Магистрат принял это постановление верховного совета к исполнению 4,

Октября 26, около 10 часов утра, прибыли прежние депутаты с ответом магистрата. Суворов прочел депешу и пришел к заключению, что дело умышленно затягивается, тогда как успех переговоров обеспечивался именно их быстротою, под свежим впечатлением пражского штурма. Суворов тотчас же подтвердил и развил прежние свои требования в ряде новых пунктов, изложив в них следующее. Жители Варшавы немедленно обезоруживаются, их оружие перевозится в Прагу на лодках, а находящееся в оружейных магазинах — передается магистрату. Арсенал, порох и все военные припасы Варшавы сдаются Русским, по занятии ими города, который вместе с тем обязывается принудить войска тоже сложить оружие, кроме гвардии короля, или же заставить их выйти за городскую черту. Для исправления моста назначается сроком 28 октября; русские войска будут также работать; до этого числа назначается перемирие, Магистрат встречает русские войска, при их вступлении в город, на мосту, с городскими ключами; все дома по пути следования Русских будут закрыты; архив русской миссии и все её бумаги сдаются по принадлежности; русские пленные получают свободу завтра утром.

Вручив эти условия депутатам, Суворов снабдил их еще особым заявлением, в котором просил о поддержании тишины и порядка при вступлении русских войск и снова: удостоверял в безопасности обывателей. Затем. он приказал отправить посланных, не задерживая их ни минуты, а, Буксгевдену приступить тотчас же к исправлению моста со стороны Праги. Сверх того, в виду возможности выступления польских войск из Варшавы, а также на случай инсурекции или какой-нибудь другой катастрофы в городе, он признал нужным иметь на той стороне Вислы сильный отряд войск. Поэтому тогда же отдано барону Ферзену приказание- отправить Денисова вверх по Висле, в Карачев, а за ним следовать и самому Ферзену, совершив переправу на левый берег Вислы, с помощью местных судов 5.

В это же утро было прислано к Суворову еще посольств» из Варшавы: Потоцкий упросил находившихся в плену русских дипломатических чиновников, баронов Аша и Бюлера, съездить к Суворову, вероятно с целью его умилостивления в интересе всех пленных. Аш и Бюлер пробыли в русском лагере недолго и вернулись в Варшаву вскоре после полудня. Возвращение их произвело впечатление на народ. усилило его надежды на мирный конец и укрепило доверие к русскому главнокомандующему. Результат этой миссии остается неизвестным; Суворов и без того решился быть умеренным, лишь бы добиться скорого умиротворения края.

Вскоре после полуночи с 26 на 27 число, понесся из Варшавы гул, потом раздались крики, вопли и другие признаки уличного беспорядка, а затем раздались и выстрелы. В русском лагере были приняты предосторожности и сделаны некоторые приготовления. На утро говорили, будто польские войска, собираясь выступать за город, хотели увести с собой короля и русских пленных, но народ, боясь мщения русской армии, восстал против этого замысла и помешал привести его в исполнение. Так доносил Суворов, и в таком смысле передают означенный случай многие его историографы. В сущности дело происходило несколько иначе. Беспорядки были вызваны распоряжениями Вавржецкого, который правда желал, чтобы король удалился вместе с войском, но к насилию не прибегал, да и едва ли был к такому поступку способен. Похищения короля и избиения его сторонников добивалась одна «якобинская», т.е. ультрареволюционная партия, притом с помощью восстания черни, которое и подготовлялось с этою целью еще до штурма Праги. Но этой партии Вавржецкий был первый враг и противник. В настоящем случае действовали на улицах Варшавы не анархисты, а толпы народа, добивавшегося во что бы то ни стало капитуляции города. Они очень опасались отъезда короля, считая его присутствие вернейшим залогом мирного исхода, и подозревали Вавржецкого в возможности противодействия. Но главною причиною смуты был бесхарактерный, малодушный король, который для успокоения партий лавировал между ними и, не имея ни малейшей охоты разделить с войсками труды, опасности и риск дальнейших военных предприятий, — таил однако такой свой взгляд и высказывал несколько раз намерение отправиться в армию 6.

Когда утренние, окончательные условия Суворова сделались известны в городе, то большинство населения осталось ими очень довольно, не исключая и офицеров, которые подобно королю предпочитали пребывание в Варшаве неудобствам и трудностям боевой жизни, без всякой надежды на успех. Огромное большинство, почти все, чувствовали усталость от бурных событий последних лет; «ни в ком не видно было духа революции», с горечью говорит Вавржецкий. Таким образом население Варшавы добивалось скорейшего заключения капитуляции, Вавржецкий же старался этот срок отдалить, чтобы успеть вывезти за город как можно больше. Король и магистрат требовали от главнокомандующего скорейшего выступления войск из Варшавы; он возражал, что должен прежде выпроводить военные транспорты. Приступал к нему с подобными требованиями и народ; Вавржецкий отвечал упреками, что «затеяв революцию, хотят так подло ее кончить». Несмотря на мостовой караул, чернь прорвалась на мост и принялась его чинить; Вавржецкий послал батальон с приказанием — очистить мост и никого туда не пропускать, но народ настаивал на своем намерении. Вавржецкий приказал стрелять по работавшим картечью и таким образом прервал только что начатую работу.

Видя упорство главнокомандующего, король послал утром к Суворову с просьбою об отсрочке вступления русских войск, но Суворов отказал, усматривая тут ловушку, поставленную и королю, и ему. После этого отказа, революционному правительству делать уже было нечего; верховный совет закрылся, передав королю свои полномочия. Получив власть, король послал к Суворову второе доверенное лицо, а затем и третье, снабдив его полномочиями уже не по предмету капитуляции Варшавы, а для трактования о мире между Россией и Польшей. Узнав от уполномоченного о содержании письма, Суворов возвратил его нераспечатанным, сказав, что войны между Россией и Польшей нет; что он, Суворов, не министр, а военачальник, присланный для сокрушения мятежников и, кроме отправленных уже в Варшаву статей, ни о чем другом трактовать не станет. Но дабы облегчить королю задачу умиротворения и вывести его из затруднительного положения, усложняющего эту задачу и грозящего ему опасностью, Суворов в конце концов согласился изменить свое первоначальное решение и отложил вступление войск в Варшаву до 1 ноября 3.

В числе трех послов, приезжавших в этот день к русскому главнокомандующему от Польского короля, находился граф Игнатий Потоцкий, один из главных действующих лиц революции. Суворову советовали удержать Потоцкого в виде заложника, так как русские пленные не были еще освобождены, но он решительно отказался, сказав, что подобный поступок был бы злоупотреблением доверия, оказываемого неприятелем, и ничего кроме худого в происходящие переговоры не внесет.

Пражская сторона моста была уже готова, на варшавском конце работа кипела, никем не останавливаемая. Магистрат написал Суворову ответ на последние присланные условия капитуляции; все пункты принимались, кроме вступления Русских в Варшаву 27 числа, так как день этот уже истекал; оружие мирных жителей было отобрано, сложено и готово к отправлению на лодках к Праге; обезоружение польских войск или вывод их из города король принимал на себя; оставлялось при оружии только 1,000 человек гвардии и 300 полиции. Доставление этого ответа было однако оттянуто до следующего дня, вероятно по настоянию Вавржецкого, для выиграния суток времени на выход войск. Не ограничиваясь прямым ответом на условия капитуляции, магистрат написал еще депешу, которою подтверждал, что все будет исполнено с точностью и благодарил Суворова за его условия, принятые населением с радостью. На следующий день, 28 октября, перед рассветом, в Прагу прибыли прежние магистратские депутаты, привезли с собой два означенные документа; они были допущены к Суворову и обратились к нему со словесною просьбой о скорейшем вступлении русских войск в Варшаву, так как город, и в особенности короля, нельзя было считать обеспеченными от недовольных капитуляцией. Вслед затем явился посланный с письмом от короля, коротким, но любезным, где Станислав-Август благодарил Суворова за его образ действий, чистосердечный и честный, и выпускал на свободу русских военных, содержавшихся в Варшаве, говоря, что передает их генералу, достойному ими командовать. Суворов назначил на завтра встуиление в Варшаву и отправил бригадира князя Лобанова-Ростовского с ответным письмом к королю и с поручением — принять освобожденных пленных 7.

Таким образом дело, приближаясь к мирному концу, получало и оттенок мирный, почти дружественный. Одному из пленных польских генералов, старику Геслеру, Суворов дозволил перебраться в Варшаву, к семейству; сообщение между Варшавой и Прагой сделалось свободным; освобожденные русские пленные ездили в Прагу навещать знакомых, из пражского лагеря многие отправились с той же целью в Варшаву. А Вавржецкий тем временем спешил отправлять военные транспорты; таким образом было вывезено больше 50 пушек, много разных других предметов военной потребности, а также с монетного двора золото и серебро в слитках на 157,000 злотых; все остальное он надеялся выпроводить вслед затем, поручив это коменданту Орловскому. Не обошлось без уличных замешательств, так как народ боялся выезда короля и подозревал в этом замысле Вавржецкого, а этот последний сваливал всю вину на слабодушие и лицемерие Станислава-Августа, Гедройц уже выступил из-под Мокотова в Торчин, туда же направлен Каменецкий с бывшим корпусом Понятовского; Домбровскому с Пилицы назначено быть в ариергарде. Призванный к королю, дабы снова выслушать убеждения в необходимости сложить оружие, Вавржецкий остался при своем проекте — уходить в Пруссию, объясняя Станиславу-Августу, что это нисколько не может вредить России, что для нее подобное удаление польских войск равносильно их обезоружению. Он просил вместе с тем короля ходатайствовать пред Русской Императрицей о милосердии, а пред Суворовым, чтобы допустил остаткам польского войска беспрепятственно уйти, не нападая на них и не преследуя. Сделав затем последние распоряжения, Вавржецкий выехал из Варшавы в Торчин ночью с 28 на 29 октября, т. е. пред самым вступлением в Варшаву русских войск. С ним поехал и президент бывшего верховного совета Закржевский 3.

Вступление в Варшаву назначено было утром. Суворов, с самого штурма Праги объезжавший войска ежедневно, был в лагере и 28 числа, отдав в этот день приказание — войскам вести себя порядочно и мирно, вступать в город с оружием незаряженным, и если бы даже были выстрелы из домов, — не отвечать. Такая миролюбивая осторожность главнокомандующего показалась многим опасною, по крайней мере головной колонне было отдано начальником её Буксгевденом приказание — зарядить пушки и ружья, но тайно, чтобы никто этого не знал. К счастью такое ослушание не имело дурных последствий. Войска изготовились как на парад и глядели щеголями; даже у казаков Исаева «лошади были против обыкновения вычищены», замечает участник и очевидец. Движение через мост началось в восьмом часу; прежде шли войска Потемкина с казаками Исаева во главе, потом корпус Дерфельдена. Шли с музыкой и развернутыми знаменами. На передней колонной Буксгевдена ехал Суворов с большой свитой, одетый в ежедневную кавалерийскую форму, без орденов и знаков отличий. Городской магистрат, в черной церемониальной одежде, находился в сборе на варшавском конце моста; по приближении Суворова, старший член поднес ему на бархатной подушке городские ключи, также хлеб и соль, и сказал короткое приветственное слово. Суворов взял ключи, поцеловал их и громко поблагодарил Бога за то, что Варшава куплена не такою ценою, как Прага. Он передал ключи дежурному генералу Исленьеву и стал по-братски обниматься с членами магистрата и с многими из окружающего народа, а другим пожимал руки, обнаруживая непритворное душевное волнение.

С моста войска вступили в город тем же порядком; перед Суворовым ехал Исленьев, держа на подушке городские ключи. Вопреки условию, город кипел жизнью, дома не были заперты, и во всех окнах и на балконах виднелись любопытные зрители, а на улицах толпился народ. Часто раздавался виват Екатерине и Суворову, перемежавшийся с криками протестующих патриотов, но ни выстрелов, ни других каких-либо неприязненных действий не было: самые горячие, непримиримые революционеры заблаговременно выехали. Когда проходили мимо кафедрального собора, Суворов на несколько моментов остановился и совершил короткую молитву. Пройдя город, полки направились к своим лагерным местам, внутри ограды варшавских укреплений: корпус Потемкина к стороне Виланова, а Дерфельдена к Маримонту. Суворов остановился в гостинице на городской окраине, где и заказал себе обед, а после того занял один из лучших домов в близком соседстве с лагерем. Магистрат представил ему прусских, австрийских и освобожденных русских пленных; первых было больше 500, вторых 80, третьих 1,376; Австрийцы и Пруссаки были скованы: в числе Русских находилось три генерала и три дипломатических чиновника высших чинов. Разыгралась трогательная сцена; освобожденные падали перед Суворовым на колени и горячо его благодарили; радость и благодарность их были тем понятнее, что несколько дней назад носились разные зловещие слухи на счет их судьбы 8.

Припомним, что Суворов в письме своем из Немирова к Хвостову, считал возможным «кончить с Польшей в 40 дней». Это не было обмолвкой самохвальства, а выводом мастерского соображения: Суворов исполнил свое обещание с точностью, почти математическою. Кроме 29 дней, проведенных им не по своей воле в Бресте, которые разумеется в счет идти не могут, вся его кампания, от вступления в Польшу до занятия Варшавы, продолжалась 42 дня.

В то время, как русские войска вступали в Варшаву, Суворов. командировал генерал-поручика П. Потемкина в распоряжение Польского короля, возложив на него поручение заботиться о безопасности Станислава-Августа и испросить для него, Суворова, аудиенцию. Король пожелал видеть Суворова на следующий день. Суворов оделся в полную форму, надел все свои многочисленные орденские знаки и, в 10 часов утра 30 числа, отправился в королевский дворец, сопровождаемый большой свитой и конвоем. Впереди скакал эскадрон гусар, вокруг кареты Суворова ехало верхом множество генералов и офицеров разных чинов; рядом с ним сидел П. Потемкин, впереди бароны Бюлер и Аш. Эскадрон конных егерей замыкал кортеж. Во дворце был устроен церемониальный прием; Станислав-Август обошелся с ним, Суворовым, особенно любезно, обнял его несколько раз и беседовал с ним глаз на глаз в течение целого часа. Тут было условлено многое, чего еще не значилось на бумаге; между прочим положено, что король отдаст приказание, дабы все польские войска (которые Суворов называл не иначе, как бунтовщиками) положили немедленно оружие и выдали пушки. Но так как такое приказание без соответственных гарантий ничего не значило, то Суворов обещал доставить королю для объявления всем войскам амнистию. Действительно на следующий день он прислал такое заявление: «Сим торжественно объявляю: 1) войска, по сложении оружия перед их начальниками, тотчас отпускаются с билетами от их же чиновников в свои дома и по желаниям, а оружие, тож пушки и прочую военную амуницию, помянутые начальники долженствуют доставить в королевский арсенал; 2) вся их собственность при них; 3) начальники, штаб и, обер-офицеры, как и шляхтичи, останутся при оружии» 9.

Суворов, этот суровый военачальник, беспощадный к вооруженному противнику, делался совсем другим, когда противник бросал оружие. Характеризуя свое отношение к побежденным Полякам, он приводил стихи Ломоносова:

Великодушный лев злодея низвергает,

А хищный волк его лежащего терзает.

Такая метаморфоза происходила в нем и по внушению сердца, и по расчету ума. В настоящем случае и то и другое усугублялось. Перед ним находился король, венчанный властитель, помазанник Божий, т.е. лицо, перед которым Суворов, глубоко убежденный монархист, всегда привык преклоняться. Притом этот король был несчастен. С другой стороны, конец войны был обеспечен, и чем шире победитель выказывал свое великодушие и безбоязненность, тем полнее получался результат умиротворения. По всем этим побуждениям, Суворов решился сделать королю истинно царский подарок. Во время беседы, Станислав-Август попросил отпустить из числа пленных одного офицера, который в прежнее время служил при нем, короле, пажом. Суворов тотчас же согласился и спросил, не пожелает ли король получить еще кого-нибудь. Не ожидая такой любезности, Станислав-Август обнаружил что-то в роде удивления, но Суворов, улыбаясь, предложил ему сто человек, даже двести. Замечая, что недоумение короля возрастает, Суворов пошел дальше и сказал, что готов дать свободу 500 человек по королевскому выбору. Станислав-Август не знал, как выразить ему свою благодарность, и послал генерал-адъютанта, с приказом Суворова, догонять задние партии пленных, отправленных уже довольно давно к Киеву. Нагнав их на пути, верстах в 200 от Варшавы, посланный предъявил приказание Суворова, освободил свыше 300 офицеров, а остальных, до полной цифры 500, выбрал из унтер-офицеров и рядовых. Нетрудно понять, какое благое впечатление произвел этот поступок Суворова не на одних освобожденных. Теперь, по занятии Варшавы, очередным спешным делом стало обезоружение польских войск. Первый к тому шаг был сделан еще до вступления Русских в Варшаву, ибо Денисов переправился через Вислу 28 числа под Гурон. Вверх по Висле, в сандомирском воеводстве, находились разные мелкие польские команды, под начальством бригадиров Язвинского и Вышковского; но после штурма Праги, Вышковский бежал в Галицию. Вавржецкий приказал Язвинскому собрать все команды и препятствовать переправе Русских. Сопротивление Поляков было однако же слабое; русская кавалерия переправилась вплавь, артиллерия на судах, пехота частью на судах, частью вместе с кавалерией; Язвинский был отброшен. Вслед за Денисовым, выступил 23числа барон Ферзен со всем своим корпусом. В это время, кроме войск Язвинского на Висле, многочисленные отряды находились на Пилице, под начальством Домбровского и Мадалинского; Гедройц шел из Варшавы на соединение с ними; корпус князя Иосифа Понятовского, племянника короля, находился в Закрочиме и перешел под команду генерала Каменецкого; наконец, отряд бригадира Ожаровского стоял под Торчином. Считая свои силы слишком слабыми, Ферзен просил высылки к Торчину подкрепления, но Суворов не признал этого нужным, так как стало явственно обнаруживаться нежелание польских войск продолжать войну. Взамен высылки подкрепления, он рекомендовал Ферзену энергические действия, при условии которых успех несомненен; приказал принуждать Поляков к сдаче, а при отказе истреблять совершенно, настигая и побивая их без остатка. «А кто сдастся, тому згода, пардон, если же сдастся до атаки, то и вольность, и вообще с капитулирующими поступать весьма ласково и дружелюбно» 10.

В этом сочетании энергии с мягкостью, действительно и лежал залог успеха. Быстро разнесшийся слух об амнистии, с первого же дня стал увеличивать число отказывающихся от борьбы, а когда начали в войска приходить из Варшавы письма от оставшихся там военных и являться лично эмиссары мира, то инсурекционные вооруженные силы стали таять буквально не но дням, а по часам. Этому много помог король, обещавший Суворову употребить меры к обезоружению инсургентов и сдержавший свое слово; от его имени или с его согласия и ездили эмиссары; он обнадеживал оставляющих оружие полною безопасностью личною и имущественною; может быть от него же пущен был слух, что только те офицеры сохранят свои чины, которые без замедления сложат оружие и уговорят к тому же свои части войск.

Вавржецкий выехал из Варшавы к корпусу Домбровского и, проезжая чрез Рашин, оставил там 300-ный конный наблюдательный отряд. Октября 30 показались казаки, и отряд положил оружие. Приехав в Торчин, Вавржецкий нашел там вместо сильного в несколько тысяч корпуса, заново обмундированного, всем обильно снабженного и оплаченного, жалкий остаток. В нем произошло что-то в роде открытого бунта, так что Гедройц принужден был просить у короля разъяснения условий обезоружения. Посланный не успел еще возвратиться, как офицеры и солдаты стали разбегаться, и Гедройц с трудом удержал остаток под знаменами. В то же почти время Вавржецкий получил от оставшихся в Варшаве генералов и офицеров эстафету, с просьбами об отставке под разными предлогами, но на нее не отвечал. Вслед затем Каменецкий донес, что его отряд (считавшийся в ряду других лучшим) не желает ни драться, ни идти в поход, а отдается под начальство короля, ибо почти всем успели внушить из Варшавы, будто главнокомандующий действует под влиянием отчаяния и ведет на гибель. В разгар этой смуты подоспели ближайшие прусские войска, переловили несколько сот, зачислили их в свои ряды рекрутами и взяли 17 орудий. Вавржецкий командировал туда генерала Неселовского с приказанием принять начальствование от Каменецкого, и вести остатки отряда на соединение с главными силами. То же самое, даже хуже, произошло в небольшом отряде Ожаровского: не дождавшись ответа на посланный вопрос об амнистии, люди просто разошлись, бросив 10 пушек, которые были подобраны и увезены казаками. Вавржецкий прибыл к войскам 'Домбровского и Мадалинского; на соединение с ними шел и Гедройц. Мадалинский впрочем исчез; имея в своем распоряжении казенные деньги, он взял из них 4,000 червонцев и написал Вавржецкому, что начав революцию, он, Мадалинский, будет предметом мщения Русских, а потому удаляется, оставляя свое имение на уплату взятых денег. Получено донесение Неселовского, что он застал едва половину войск Каменецкого, принял от него отряд и приказал выступать, но один полк побросал ружья и разбежался. Неселовский хотел усмирить бунтовщиков вооруженною рукою, но встретил неповиновение и отказ; проглотив эту пилюлю, он продолжал движение с остальными, но когда дошел до перекрестка дороги на Варшаву и Торчин и повернул к последнему, то почти все отказались от повиновения с угрозами и, выпрягши лошадей из под артиллерии и обоза, частью пошли к Варшаве, частью рассыпались в стороны.

Деморализация войск и нежелание их вдаваться в какие-либо военные предприятия били в глаза, но не образумили главнокомандующего. Заботясь о спасении своей военной чести, он как бы забывал про подчиненные войска и направлял их на поступки, которых лучше было бы не вызывать. Кроме того, он встретил в своих подначальных и другого рода затруднение, которое доказывало, как велика была внутренняя рознь, и до -какой степени не к поре и не к месту приходились всякие грандиозные замыслы 11.

Несколько дней назад, когда надежда на успех революции и войны была уже утрачена, Домбровский сообщил Вавржецкому, в Варшаву, свой план о дальнейших действиях. По его преувеличенному счету, тогда состояло под ружьем до 40.000 Поляков при 200 орудиях, с 10 миллионами польских флоринов в казне. Армия должна выйти в поле, вместе с королем и центральным правительством, не связывая своей судьбы и будущности отечества с участью города Варшавы, и направиться к границам Франции по составленному маршруту. Русские войска не могут воспрепятствовать этому движению всеми своими силами, ибо им будет довольно заботы с зашитым краем и столицей, а отряженный ими корпус ничего не сделает. То же самое и Пруссаки, тем более, что Франция конечно употребит все средства, чтобы помочь польской армии сблизиться с французскими войсками. Если даже соединение Поляков с Французами окажется невозможным по большой длине пути, то все-таки такой способ действий не останется без благотворных для Польши последствий: армия в 40,000, с королем и правительством, будет представлять собою нацию, и Россия с Пруссией конечно войдут с нею в переговоры не иначе, как на почетных для Польши условиях. Таким образом достигнется результат, гораздо более выгодный, чем постыдная капитуляция, которая может повести только к временному спасению Варшавы. Такова была сущность плана Домбровского. Вавржецкий отвечал, что предложение Домбровского рассмотрено в военном совете, по мысли одобрено, но в исполнении найдено не осуществимым, так как король не желает оставить Варшаву, и народ грозит восстанием в случае попытки к его похищению; кроме того, офицеры и солдаты упали духом и потеряли доверие к своим начальникам. Домбровский подчинился по неволе и впоследствии, с ухудшением обстоятельств, отказался от своего плана, оспаривая однако и проект Вавржецкого об удалении армии в Пруссию. Он пришел к убеждению, что лучше всего перейти с войсками в прусскую службу; Вавржецкий был об этом предуведомлен и держался настороже 12.

Притянув к себе Гедройца и приказав Язвинскому присоединиться к армии за Пилицей, в Конской, Вавржецкий продолжал движение, 3 ноября перешел Пилицу в Новомясте, с присоединившими остатками отряда Неселовского, и разрушил за собою мост. Русские гнались за Поляками неутомимо, не упуская их из виду своими передовыми войсками, но не могли во время достигнуть Пилицы с достаточными силами. Впереди шел Денисов, за ним Ферзен. Денисов приспел к Пилице, когда мост был испорчен, и тотчас принялся его чинить; это его задержало, и войска Вавржецкого успели снова отдалиться. Оставалось удовольствоваться брошенной польской пушкой и несколькими сотнями инсургентов, положившими оружие. После переправы Ферзен донес, что Поляков насчитывается до 20,000, а у него всего 7,000, и потому просил подкрепления. По обыкновению счет основывался на слухах и преувеличенных показаниях сдающихся; в действительности у Вавржецкого, считая и отряд Язвинского, не было больше тысяч 14, или и того меньше, и при их деморализации, перевес в силах тут ничего не значил. а все дело заключалось лишь в том, чтобы настичь бегущих. Суворов так и понимал дело, по все-таки послал Шевича с 8 батальонами и 25 эскадронами, приказал доносить себе о ходе действий чрез каждые 6 часов, подтвердил вернее считать неприятеля, возложил на Ферзена ответственность «по всей строгости воинских правил» и пояснил, что личным своим присутствием он, Суворов, устранил бы медленность в ходе дела, но по понятной причине не может отлучиться из Варшавы. На следующий день новое от него подтверждение: «рекомендую вашему превосходительству полную решимость, вы генерал; я издали, и вам ничего приказать не могу. Иначе стыдно бы было, вы локальный. Блюдите быстроту, импульсию, холодное ружье; верить счет мятежников» 13.

Недавно Вавржецкий посылал в Варшаву к королю узнать о результате его ходатайства пред Суворовым в пользу польских войск. Теперь возвратился посланный; за ним прибыл от Суворова офицер. Польский главнокомандующий извещался, что при условии сложения оружия, инсургенты могут возвратиться в свои дома с паспортами за подписью командиров. Как видно, это было тоже самое, что говорилось в данной еще 31 октября амнистии, но Вавржецкий остался недоволен и послал к королю того же генерала Горенского, снова написав, что условия не выгодны, ничего не гарантируют, и он их не понимает. Между тем Поляки продолжали быстро уходить и прибыли в Држевицу. Здесь Вавржецкий накрыл письмо прусского генерала Клейста к Домбровскому: именем короля Поляки призывались в прусскую службу, а Домбровский приглашался для переговоров. Вавржецкий продиктовал Домбровскому уклончивый ответ и приказал отправить это письмо к Клейсту, но не прекратил происков. Корпус Домбровского был особенно вреден Пруссакам, с успехом поддерживая и развивая восстание в Великой Польше; в нем находилось много великополяков, которые не могли возвратиться с безопасностью восвояси иначе, как передавшись Пруссакам на определенных условиях. Домбровский в другой раз приступил к Вавржецкому с убеждениями, при содействии нескольких десятков офицеров; Вавржецкий отказал вторично. Он говорил, что нельзя верить подписи Прусского короля, который вероломно изменил трактату с Польшей; что ручательство Суворова надежнее, потому что Русскую Императрицу честь обяжет соблюсти данное её военачальником обещание. Но аргументация эта не убедила никого; личный интерес говорил против нее слишком сильно.

Неутешительные события последних дней не остались без влияния на Вавржецкого. Упрямство его не было еще сломлено, но поколебалось. Убедившись в невыполнимости своего первоначального плана, он стал теперь заботиться лишь о том, чтобы гарантировать наиболее выгодные условия обезоружения войск. В действительности это было лишнее, ибо нельзя было ожидать, чтобы Суворов изменил объявленную амнистию, по Вавржецкий вероятно увлекался желанием окончить свое несчастливое предводительство спасением, на сколько то возможно, своей собственной и национальной военной чести. Побуждение благородное, но при тогдашних обстоятельствах неуместное, так как почти все во чтобы то ни стало хотели мира, только чаяли получить его — одни от Пруссаков, другие — от Русских, смотря по складу понятий или по направлению интересов. Вавржецкий в этом тотчас же и убедился, может быть в десятый раз. Пикеты и высланные к Новомясту разъезды перешли либо к Русским, либо к Пруссакам; посланы были новые — тоже самоё. Из опасения дальнейшего дезертирования, приказано было выступать дальше, прямо на Конскую, но Домбровский просился идти чрез Опочно, где будто бы заготовлен для него фураж. Вавржецкий поспорил, но согласился, «не желая его раздражать». В Опочне Домбровский получил с нарочным из-за прусской границы письмо с предложением, подобным прежнему. Опять разыгралась сцена относительно перехода на службу к Пруссакам, но Вавржецкий опять настоял на своем. Почти тоже самое продолжалось и дальше, по дороге к Конской и оттуда к Радошице. В одном месте вся кавалерия ариергарда передалась напиравшим казакам; в другом — разразился формальный бунт, с пушечной и ружейной пальбой; в третьем — часть войск, забрав лошадей из-под артиллерии и обоза, ушла к Русским и Пруссакам, так что 24 пушки пришлось закопать в землю; в четвертом — при одном слухе, что показались казаки, опять бунт с пальбой, разъезд не возвратился, почти целая бригада рассыпалась. Вавржецкий собирал офицеров, говорил, что необходимо обождать Горенского с ответом Суворова и до тех пор удерживать солдат; что если ответ будет не удовлетворительный, то лучше пробиваться к Французам и погибнут со славой или сдаться всякой другой армии, только не русской и не прусской. Офицеры соглашались, испуская крики энтузиазма, но дело все-таки шло по-прежнему 3.

Так Вавржецкий добрался до Радошице, соединившись, как он говорит, «с незараженным» отрядом Язвинского из 3,000 человек с 20 пушками. Однако «зараза» была так сильна и прилипчива, что вновь прибывшие скоро подошли под общий уровень. Сюда вернулся 5 ноября Горенский и привез от Суворова полную амнистию от 31 октября, уже опубликованную по трактату от Радошице до Варшавы. Вавржецкий все-таки этим не удовольствовался и хотя послал сказать Денисову и Ферзену, что из Радошице не сделает никуда ни шагу, а Суворову, что согласен положить оружие, но затягивал развязку, послав королю просьбу, чтобы он сверх условий амнистии, ходатайствовал об освобождении взятых раньше в плен.

Польскому главнокомандующему ничего и не оставалось делать, как остановиться в Радошице. Последнее время Денисов сидел у него на плечах, а передовые казачьи партии и разъезды появлялись в разных местах внезапно, и одним своим появлением усиливали внутреннее расстройство Поляков. Были даже случаи, если верить Вавржецкому, что отдавшиеся добровольно, направляли казаков на остававшихся под ружьем, дабы таким образом ускорить развязку. Трофеи доставались Русским дешево: орудия приходилось только подбирать. Так, под Новомястом подобрано 1 орудие, под Карачовым 4, под Радошицей 20, в других местах тоже по несколько. Но как дешево ни доставались, в боевом смысле, эти трофеи, все же они служили справедливым возмездием за предшествовавшую победную кампанию и за подъемлемые Русскими большие труды при производившемся преследовании, в позднее и ненастное время года. Отряд Шевича например прошел 170 верст меньше чем в трое суток. «Мы отдыхаем, а вы в трудах», писал Суворов Ферзену, а в другом письме говорил: «о пора, пора под кровли». Действительно было давно пора, а потому приходилось торопиться; удваивая энергию и труды. По результатами этих усиленных трудов не всегда пользовались сами трудившиеся. Так в Опочне, где вследствие бунта части войск, были оставлены 24 орудия, наехали Пруссаки и завладели ими почти на глазах Денисова. Из этого возникла переписка, Ферзен спрашивал приказания у Суворова — как поступить; Суворов отвечал: «с сими пушками извольте поступить но вашему благорассмотрению: вы локальный, а я вдали; коли можно взять добрым манером, то возьмите; коли нет, уступите; не стоит того, чтобы за них ссориться». Но так как Суворов терпеть не мог служить другим «мартышкиным каштанным котом», а в настоящем случае Пруссаки именно вытаскивали каштаны русскими руками, то Суворову стало досадно, и через два дня он пишет Ферзену, что было бы очень желательно отобрать от Пруссаков пушки, захвачённые ими без всякого на то права, и чтобы он, Ферзен, употребил на то все усилия. Пушек однако не удалось добыть из цепких рук союзников 4.

Отправив к Суворову извещение о своей готовности положить оружие, Вавржецкий, во ожидании ответа, объявил об этом войскам и находившимся при них великополянам. Для удобства квартирования и довольствия, по представлению Домбровского, требовалось расквартировать кавалерию по окрестным деревням, на что Денисов согласился; но как только конница стала выходить из местечка, на пехоту напало сомнение, и она, захватив артиллерийских лошадей из-под орудий, почти вся перешла к Русским. Вероятно в пехоте прошел слух, что конница оставляет ее совсем, и слух этот оказался не совсем пустым. По условию с Денисовым, кавалерию следовало развести по деревням в 2-3 верстах от Радошице; между тем Домбровский о тремя полками пошел в Лопушно, за 20 верст, откуда намеревался пройти еще 15 верст дальше, до Мологоща, по направлению к Кракову. Вавржецкий послал вдогонку за ним генерала, с напоминанием о данном слове и с приказанием возвратиться; Домбровский не ослушался, но своим самовольным поступком внушил Русским недоверие к даваемым польскими военачальниками обещаниям. Денисов прислал к Вавржецкому офицера с жалобой; Вавржецкий объяснил причину, постарался успокоить Денисова и подтвердил свое прежнее слово. Но так как происшедший случай показал, что польский главнокомандующий, при всей своей доброй воле, не может почитаться достаточной гарантией за подчиненных, то Денисов обошел занятый Поляками район и расположил часть своих войск, загораживая пути в Краков. Домбровский заявил претензию, что два казачьих полка стали между деревнями, занятыми его войсками, отчего может произойти сшибка. Вавржецкий просил Денисова удалить казаков; помня смысл наставлений Суворова, Денисов не упорствовал и отвел казаков несколько назад, но все по той же краковской дороге.

Все это происходило 6 ноября. Опасаясь ли какого-нибудь нового подвоха, на манер движения Домбровского, или вообще желая окончить скорее дело, исход которого был все равно несомненен, Денисов не счел нужным ожидать получения Вавржецким ответа от Суворова, тем более, что условия обезоружения были уже опубликованы. Поэтому утром 7 ноября он послал к Вавржецкому двух офицеров при трубаче, с требованием обезоружения. В то время, как Вавржецкий распоряжался о сложении оружия в одно место, явился в Радошице сам Денисов с двумя эскадронами и прямо вошел в дом, занимаемый главнокомандующим. Появление его было совершенною неожиданностью для Вавржецкого и находившихся в то время у него генералов Домбровского, Неселовского, Гедройца и Гелгуда, а произошло это потому, что польские аванпосты, при приближении русских эскадронов, положили оружие. Денисов, войдя в комнату, пригласил Вавржецкого и его собеседников ехать в Варшаву, к Суворову. Придя в себя от изумления, Вавржецкий возразил, что этого условия в опубликованной амнистии нет, что он сам и его генералы, подобно всем прочим, имеют право получит паспорта и свободно ехать домой. Денисов отвечал, что он и не арестует никого и оружия не отбирает, а только исполняет присланное приказание (которого на самом деле не было) и не думает, чтобы этим нарушалось объявление русского главнокомандующего. Вавржецкий сказал, что поедет в Варшаву, ибо считает себя арестованным. Весть о произошедшем быстро разнеслась и произвела чрезвычайную суматоху. Польская кавалерия бросила своих лошадей, солдаты и офицеры ворвались к Вавржецкому и с криками и грубостью стали требовать паспортов, а некоторые горячо и назойливо обратились с тем же к Денисову. Денисов отвечал, что грубостей от них терпеть не будет, и паспортов выдавать не станет, потому что это дело не его, а их начальников. Вслед за тем, по совету Вавржецкого, он вышел и оставался при своих эскадронах, близ крыльца, пока Вавржецкий подписывал паспорта и увольнял людей, выслушивая от Домбровского упреки. Всего уволено несколько больше 2,000 человек. — до такой ничтожной цифры растаяла инсурекционная армия в какие-нибудь 9-10 дней 15.

Вавржецкий с 4 поименованными генералами, под эскортом Русских отправился в Варшаву, где и представился Суворову. Неизвестно, какой между ними происходил разговор, но польский главнокомандующий показался русскому «подающим сомнение в спокойном пребывании». Тем не менее, чтя данное слово, Суворов предложил ему паспорт для свободного проживания где угодно, конечно на общем для всех условии — выдаче реверса, но Вавржецкий дать реверс не согласился. Тогда Суворову ничего больше не оставалось, как отправить его в Киев, под присмотром двух офицеров, откуда Румянцев препроводил его в Петербург, по присланному оттуда приказанию. Остальным четырем тоже предложены паспорта для проживания где пожелают, но реверс сразу согласился дать только Домбровский, который и уехал тотчас же в Саксонию, в свое имение, и 5 лет спустя встретился снова на боевом поле с Суворовым, к вящей славе последнего. Прочие трое заупрямились и потому тоже были назначены к отправлению в Киев, но перед самым выездом из Варшавы изменили свое намерение «и, по просьбе короля, обязавшись реверсами о спокойном пребывании, уволены в домы».

Еще перед 7 ноября получив донесение, из которого можно было усмотреть близкий конец, Суворов написал Ферзену: «ваше превосходительство, чудесные вести, одна другой радостнее! Господь Бог увенчай вас полным окончанием; не упустите ни единого. Его превосходительству Федору Петровичу Денисову мое покорнейшее благодарение». По получении же извещения от 7 ноября, Суворов в нескрываемом восторге восклицает: «ура, конец», передает «братское целование» Денисову, приказывает «не упускать ни одного, на то казаки», велит готовить войска к выступлению на винтер-квартиры ближайшими трактами, без маршрутов, и обещает чрез несколько часов прислать квартирное расписание. В тот же день 8 ноября, он поздравлял графа Платона Зубова с обезоружением Польши, а 17-го, когда уже были собраны все главные сведения и цифры, пишет Румянцеву: «виват великая Екатерина, все кончено; сиятельнейший граф, Польша обезоружена». Он торопится посылать трофеи и вывозить всякого рода военное имущество в Россию, и еще более спешит разместить свои войска по квартирам, ибо выпал глубокий снег и наступили морозы.

Умиротворенным инсургентам выдавались паспорта почти всюду, куда они являлись, и выдача эта едва ли была окончена в ноябре. По числу выданных до 1 декабря паспортов видно, что после занятия Варшавы инсургентов состояло под знаменами 29,500 человек; если же взять в расчет, что и в декабре по всей вероятности они являлись в одиночку, а также, что были и не решавшиеся явиться, то приведенная цифра должна быть несколько повышена. В это число впрочем входит до 2,500 не солдат, а жителей краковского и сандомирского воеводств. Разогнано, отпущено и взято в рекруты Пруссаками 2,500 человек, остальные сдались Русским. Из польской артиллерии взято Пруссаками 17 орудий да 24 подобраны в Опочне; Русским досталось гораздо больше; они кроме того получили большое количество пороха, ружей, другого оружия и всякого рода военного имущества; но цифры или неизвестны, или противоречивы. Генералов, явившихся за паспортами, было 18 16.

Нечего и говорить, какое сильное впечатление произвела в России и во всей Европе эта блестящая и кратковременная кампания, которою достигнуты такие полные результаты. Ноября 19 приехал в Петербург от Румянцева посланный Суворовым генерал-майор Исленьев, с ключами и хлебом-солью покорившегося города Баршавы. На другой день во дворце был выход при большом съезде; граф Безбородко читал «объявление о причинах войны с Польшею», затем отслужен благодарственный молебен при пушечной пальбе, с коленопреклонением. Дочь Суворова удостоилась самого благосклонного приема; между прочим Екатерина, отведав варшавской хлеба-соли, поднесла их ей собственноручно. Потом был парадный обед, в середине которого объявлено о возведении Суворова в звание фельдмаршала. Пили его здоровье при 201 пушечном выстреле, стоя, причем Государыня говорила о нем в самых любезных и милостивых выражениях. Желая засвидетельствовать перед всеми самое полное внимание к новому фельдмаршалу, она, при обратном отъезде в Варшаву одного из приближенных к Суворову лиц, ротмистра Тищенко, поручила ему заботиться о здоровье фельдмаршала. Передавая обо всем этом одному из своих приятелей, Суворов писал, что он от радости болен. Он получил от Государыни два рескрипта; в одном из них значилось, что не она, Екатерина, а он, Суворов, сам произвел себя своими победами в фельдмаршалы, нарушив старшинство, от которого Государыня отступать не любит. Племянник его, князь Алексей Горчаков, привез ему от Императрицы фельдмаршальский жезл в 15,000 рублей; кроме того доставлен богатый алмазный бант к шляпе, пожалованный за Крупчицы и Брест. В заключение, Государыня назначила Суворову в его полное и потомственное владение одно из столовых имений Польского короля, Кобринский Ключ, с 7,000 душ мужского пола, т.е. увеличила его состояние втрое 17.

Суворов был гак всем этим тронут, что не мудрено, если бы в самом деле захворал. Сделавшись фельдмаршалом, он достиг того, что было мечтой всей его долгой жизни. Туго развивалась его военная карьера; каждый шаг вперед приходилось брать с бою и наконец, по засвидетельствованию самой Государыпи, взято с бою фельдмаршальство. Суворов не скрывал своего восхищения. По приказу Хвостова, велено во всех имениях Суворова отслужить молебен с коленопреклонением. Не обошлось и без причудливых выходок. Когда прибыл из Петербурга фельдмаршальский жезл, который Суворов ожидал с волнением и упоминал про него в своих письмах не иначе, как под одной начальной буквой ж…, то его отнесли в церковь, для освящения. Суворов прибыл туда в куртке, без знаков отличий, и приказал расставить в линию, с интервалами, несколько стульев. Затем он стал перепрыгивать эти стулья, один за другим, приговаривая после каждого прыжка: «Репнина обошел», или «Салтыкова обошел», или «Прозоровского обошел», и таким образом поименовал всех генерал-аншефов, которые были старше его. После того он велел убрать стулья, оделся в полную фельдмаршальскую форму и, войдя снова в церковь, велел начинать божественную службу 18.

В этот же день освящались и ордена Красного Орла и большого Черного Орла, присланные Суворову королем Прусским. Фридрих Вильгельм жаловал их, как свидетельство его «ненарушимого уважения и особенного почтения, хотя Суворов не нуждается в этих орденах для возвышения своей славы и конечно их не ищет». Австрийский император тоже его не забыл, пожаловав свой портрет, богато осыпанный бриллиантами; не скупился ни на рескрипты, ни на комплименты, поздравлял его с фельдмаршальством, называл оконченную кампанию «блестящею» и, упомянув про недавние успехи австрийских войск против Французов, изъявил уверенность, что Суворов порадуется «за своих старых учеников и товарищей по оружию». Оба государя старались выказать ему свое внимание и благосклонность, награждая орденами ближайших его сотрудников, родственников и даже курьеров. Их принимали всюду и приглашали к себе самые почетные лица; «обращаясь с ними как с Дон-Кихотами или оракулами», по шутливому замечанию Суворова. Вообще император и король как бы соперничали в этом отношении с русскою Императрицей, которая по своему обыкновению награждала широко, щедрою рукой. Правда, и Суворов не стеснялся ходатайствовать о своих подчиненных, представляя длинные им списки, надоедая графу Платону Зубову и выхваляя некоторых из них свыше меры, напр. Потемкина. Императрица это заметила и в одном из писем своих к Гримму говорит: «граф двух империй расхваливает одного инженерного поручика, который, по его словам, составлял планы атак Измаила и Праги, а он, фельдмаршал, только выполнял их. вот и все. Молодому человеку 24-25 лет. зовут его Глухов».

Оказывая Суворову, а ради его и другим лицам, свое внимание, оба иностранные государя в сущности делали еще очень немногое, потому что в победном шествии Суворова и в счастливом окончании кампании заключались их прямые интересы. В сущности же на долю Суворова досталось немногое сравнительно с некоторыми другими, и он имел право сказать спустя несколько лет, в Италии, под гнетом австрийской политики: «щедро меня за Лодомирию, Галицию и Краков в князе Платоне Зубове наградили». Платону Зубову, который находился все время в Петербурге и только мешал правильному направлению польских дел, выпала львиная доля наград; например, из бывших польских коронных имений ему досталось 13,000 душ, т.е. почти вдвое против Суворова. В своей наивности временщика и фаворита, он нисколько не сомневался в первоклассном размере своих заслуг, поддерживаемый в этом убеждении толпами льстецов и низкопоклонных искателей. Даже Румянцев не постыдился написать ему хвалебное письмо, в котором главную долю достигнутого успеха приписывает ему же, Платону Зубову 19. Чем полнее был успех Суворова, тем более он должен был затронуть личные самолюбия и зависть. Высшая среда была настолько известна с этой стороны, что во избежание интриг, искательств, клеветы и всяких иных докук, держалось в большом секрете принятое Императрицею решение — возвести Суворова в фельдмаршалы; об этом не знал даже управлявший военным департаментом граф Н. Салтыков, находивший, что покорителю Польши довольно будет звания генерал-адъютанта, Когда же пожалование в фельдмаршалы совершилось, то произвело большую и неприятную сенсацию между многими. Один из членов коллегии иностранных дел, Морков, нашел такую награду даже неуместною, говоря, что всякий должен считать себе наградою одно то, если его употребляют на дело; «но себя он исключает из этого правила», язвительно замечает граф Безбородко. Некоторые из старших генерал-аншефов не скрывали своей досады; были между ними и такие, что просили увольнения от службы, именно князь В. В. Долгоруков и граф П. П. Салтыков, которого к тому же побуждали и неудовольствия с Румянцевым. Недаром Суворов не любил эту высшую сферу и постоянно клеймил своих завистников сарказмами. Зато вся остальная Россия была на его стороне, удивлялась ему, восхищалась им, с гордостью произнося его имя. Русская литература, хотя и младенческая, отзывалась о нем в общий тон. В. Г. Рубан прислал к нему акростих и пеан своего сочинения при хвалебном письме; по этому поводу Суворов спрашивал у Хвостова; «как вы думаете, не можно ли ему учинить приличного подарка»? Костров прислал в Варшаву эпистолу; Державин — поздравительное письмо с четверостишием:

Пошел, и где тристаты злобы?

Чему коснулся, все сразил:

Поля и грады стали гробы;

Шагнул — и царство покорил.

Суворов поручил Хвостову выдать Е. П. Кострову 1000 рублей из доходов того или следующего года, смотря по возможности, и кроме того отвечал автору эпистолы письмом в стихах:

В священный мудрые водворены быв лог,

Их смертных просвещать есть особливый долг;

Когда ж оставят свет, дела их возвышают,

К их доблести других примером ободряют.

Я в жизни пользуюсь чем ты меня даришь,

И обожаю все, что ты в меня вперишь

К услуге общества что мне не доставало,

То наставление твое в меня влияло:

Воспоминаю я, что были Юлий, Тит,

Ты к ним меня ведешь, изящнейший пиит.

Виргилий и Гомер, о если бы восстали,

Для превосходства бы твой важный слог избрали.

Это стихотворение достойно внимания по изложенному в в нем взгляду Суворова на поэзию, хотя бы взгляд этот и был несколько гиперболичен, в виде комплимента поэту. Державину Суворов отвечает смесью прозы и стихов; уверяя, что «изливает чувство своей души в простоте солдатского сердца», он, как и всегда в подобных случаях, становится на ходули, пишет высокопарно и темно. Первые строфы еще выглажены: 20

Царица севером владея,

Предписывает всем закон.

В деснице жезл судьбы имея,

Вращает сферу без препон.

Она светила возжигает.

Она и меркнуть им велит;

Чрез громы гнев свой возвещает,

Чрез тихость благость всем явит.

Далее идет далеко не так гладко. Вызывая Державина на прославление Екатерины, Суворов прорицает ему:

Парнасский юноша на лире здесь играет,

Имянник князя, муз достойный стих сплетает;

Как Майков возрастет. он усыпит сирен,

Попрет он злобы ков,... прав им ты, Демосфен.

Но все заявления сочувствия, удивления и проч., которые получал Суворов отовсюду, не могли быть для него неожиданностью. Настоящий сюрприз подготовил ему магистрат города Варшавы в Екатеринин день 1794 года, поднеся именем варшавян золотую, эмальированную табакерку, с лаврами из брильянтов. На середине крышки был изображен городской герб, плывущая сирена; над нею надпись- Warczawa zbawcy swemu, а ниже еще другая, обозначающая день пражского штурма, 4 ноября (нов. ст.) 1784 года. Варшава назвала Суворова «своим избавителем» за разрушение моста в разгар штурма. Не следует преувеличивать значение этого подарка; после всего, что произошло, варшавяне не могли сделаться внезапно русофилами, считать Россию и Суворова своими благодетелями и т. под. Но очень естественно с их стороны было желание — засвидетельствовать Суворову благодарность за его человеколюбивый поступок, тем более, что Суворов оставался среди них и, в управлении завоеванным краем, руководился доброжелательными, человеколюбивыми побуждениями. Правда, поднесение сделано магистратом, который но словам самого Суворова не был враждебен России, но магистрат не мог бы ни выдумать, ни исполнить такого заявления благодарности города, если бы это расходилось с направлением мыслей и чувств городских жителей 21.

Имя Суворова, приобревшее в Европе лестную известность со времени последней Турецкой войны, сделалось теперь знаменитым. Генерал Фаврат, принявший начальствование над прусскими войсками вместо Шверина, отданного под суд за то, что выпустил Мадалинского и Домбровского со всею добычею из пределов прусских, хотя они три для переправлялись чрез р. Бзуру, — был поражен быстрым исходом кампании. Он написал Суворову восторженное письмо, в котором сознается с наивной откровенностью, что несмотря на всю свою неусыпность и добрую волю, прибыл к Петрокову так поздно, что ему оставалось только удивляться подвигам «великого Суворова». Письмо свое он начинает словами; «Monsieur le comte, general eu chef, grand general, grand homme et grand chevalier», а подписывается: «celui qui vous admire, qui vous honore, qui vous respecte». Разумовский, русский посол в Вене, служа отголоском впечатления, произведенного Суворовым на столицу Римской Империи, обращается к нему с еще более восторженными посланиями и говорит, что все в мире солдаты завидуют его подчиненным и все монархи были бы рады вверить ему свои армии. И точно, вслед затем затронута была Венским двором тема о назначении Суворова командующим русским и австрийским корпусами против Французов. Французский эмигрант, Гильоманш-Дюбокаж, только что принятый в русскую службу и назначенный под начальство Румянцева, не желает поступить ни к кому другому, кроме Суворова. Русский посланник в Константинополе, Кочубей, пишет графу С. Воронцову, что польская кампания Суворова произвела изумительный эффект в Турции, вследствие контраста с предшествовавшими неудачными действиями союзников. В глазах Турок русские войска еще выросли; мусульмане напуганы, и Порта заявила полное свое невмешательство в последующее разрешение польских дел. Кочубей замечает, что он обязан Суворову особенною признательностью, потому что, благодаря ему, Порта стала питать к Петербургскому двору удвоенное почтение. Один из русских дипломатических агентов в Германии сообщает в частном письме, что в общественном мнении Суворов занял там весьма высокое место. Находят, что только Русские могут изменить ведение войны с Французами; где теперь армия в 60,000 человек оказывается недостаточной, там будет довольно 30,000 при Суворове; если Фридрих Великий ценил Шверина в 10,000 человек, то за Суворова можно дать втрое. Имей немецкие войска своим начальником пол-Суворова, то не были бы прогнаны до Майнца; ибо будь они составлены сплошь из одних героев, все-таки ничего не могут сделать, когда предводитель их безголовый или обязан спрашивать у военного совета, что ему делать. Курьеры Суворовские привозят известия о победах, а курьеры императорские спрашивают, дозволяется ли побеждать 22.

Таково было свежее впечатление Польской кампании Суворова. Но потом, в нынешнем столетии, оно забылось, изгладилось и заменилось мнением противуположным. Прежде в Европе представляли себе Суворова военачальником суровым, даже страшным, который никогда не колебался при выборе решительных средств: знали, что он предпочитал кратчайшие, хотя и труднейшие пути к цели, видя в этом средство к сохранению и людей, и времени; что он был враг оборонительных действий, совсем не допускал пассивной обороны, и атаки свои доводил до конца, не останавливаясь перед жертвами. Но при этом не отрицали, что он не избегал ни капитуляций, ни вообще мирных решений, если они не умаляли результатов ощутительно и не вели к проволочке времени; равным образом не находили в его обращении с побежденным неприятелем мстительности и безжалостной свирепости. Образ ведения войны того времени, особенно в столкновениях России с Турцией, заставлял желать много лучшего, но Суворов не выделялся в этом отношении из общего уровня в дурную сторону. Люди, интересовавшиеся ходом военных действий и приемами военного искусства, не указывали на Суворова как на отрицание этого искусства, как на олицетворение грубой силы, инстинкта войны. Напротив, он приобрел почетную известность, по крайней мере в сопредельных с Россиею государствах; его имя проникло там даже в народные слои, некоторые из его подвигов послужили темой для дешевых народных изданий.

Теперь, после Польской войны, Суворов преобразился в полудикого воителя, который умел побеждать только при условии ненужного и беспощадного пролития крови, без всякого пособия военного искусства; в жестокосердого мучителя побежденных, услаждавшегося их бедствиями и страданиями. Отчего же произошла такая метаморфоза? Оттого, что дело шло уже не о Турции, а о Польше; оттого, что с лица Европы исчезло государство со свободными учреждениями, которое было к ней внутреннею своею жизнью ближе не только Турции, но и России. Многочисленные представители правившего в Польше класса рассыпались но Европе; эти люди, удрученные несчастием, нуждою, возбуждали к себе и к своему отечеству соболезнование и симпатию; с их горьких слов вошло много неправды в понимание и изображение случившейся катастрофы. Падение Польши было подготовлено её предшествовавшей историей, в которой действовало преимущественно шляхетство; шляхетство же является и обвинителем других в падении отечества. В военном отношении главным виновником катастрофы был Суворов, и он делается целью нелепых вымыслов и клеветы; в нем отрицается дарование и искусство, тем легче, что ни то, ни другое не укладываются под ходячие понятия. Но так как бездарный невежда постоянно бьет даровитых и искусных, притом одушевленных крайнею степенью патриотического возбуждения, то это объясняется численным перевесом, грубою силой, которая не щадит неприятеля и не бережет своих, а затем кровопийством и жестокостью. Недостаток энергии и стойкости в защите последнего оплота независимости, Праги, является добавочным, хотя и тайным поводом к выгораживанию себя во что бы то ни стало и к обвинению неприятеля, и русский главнокомандующий выставляется каким-то выродком человечества, амфибией, которой вместо воды нужна кровь.

Польша, после своего падения, не могла пожаловаться на недостаток в покровителях, защитниках или сторонниках; причиною тому не только сочувствие к несчастию, но и политическая доктрина. Этой политической подкладкой и подбиты натянутые, несправедливые и даже нелепые сведения о Суворове, усвоенные многочисленными друзьями Польши, и выводы из этих данных, вторгнувшиеся в историю. Если сочувствие к судьбе Польши, завлекло одного знаменитого историка так далеко, что он не затруднился найти у русских людей взор, напоминающий насекомых, то не представляется особенно трудным сделать из Суворова дикого невежду и кровопийцу.

И в русских войсках, и в Суворове были дурные стороны, но беспристрастная их оценка вовсе не ведет к обобщениям и заключениям, в роде приведенных. Войны того времени не отличались нынешней сравнительной мягкостью или, лучше сказать, желанием сузить сферу военных бедствий, а военные действия Русских тем паче, благодаря их предшествовавшей истории и войнам с Турками. Добычи была узаконенным явлением войны, а следовательно и грабеж, особенно при штурмах. Румянцев, Суворов и некоторые другие старались урегулировать грабеж в тех случаях, когда его допускал военный обычай, но большею частию бесплодно, ибо тут каждый солдат делался сам себе господином и из рук начальства ускользал. Отменить же совсем право на добычу, было делом невозможным ни по понятиям времени, ни но традициям; оно успело войти в плоть и кровь и представлялось одним из залогов победы. À как только это право существовало, то солдаты старались применить его всюду, где только могли: получалось мародерство и грабительство. И то, и другое преследовалось и наказывалось, особенно Румянцевым и Суворовым. и таким образом умерялось, но не искоренялось, потому что такое требование начальства представлялось солдату непоследовательным. И в самом деле, грабительство было логическим последствием права на добычу; не уничтожив второго, нельзя было уничтожить и первого.

Естественным спутником привычки к грабежу была распущенность, которая особенно развилась при Потемкине. Знаменитый впоследствии Ростопчин, обыкновенно не жалевший густых красок и смелых уподоблений, пишет одному из Воронцовых о назначении Румянцева в 1794 году главнокомандующим: «победа собирается вновь поступить на службу России, вместе с порядком и дисциплиной, которые при Потемкине были отставлены без пенсиона». Не так хлестко, но в действительности не мягче выражается Безбородко, Воронцов и другие государственные люди того времени. Все это после Потемкина стало понемногу исправляться, но следы остались надолго, и в Польскую войну давали себя знать. Нельзя конечно верить польским источникам в описании русских грабежей, ибо в них говорит тенденция и расчет на эффект, но несомненно, что солдаты сохранили и в Польше свои привычки, приобретенные в Турции. Следует однако принять в соображение, что польские войны были борьбою партий, и Россия держала сторону одной из них, а такие войны всегда и всюду носили характер особенной жесткости. Бывали случаи, когда эта жесткость заходила слишком далеко. В эту войну Дерфельден получил повеление — имений князей Чарторижских, противников России, не щадить; поэтому была предана грабежу Пулава с дворцом, прекрасными садами и парками, библиотекою и т. под. Дворец подвергся совершенному разорению, картины были изорваны и испорчены, библиотека из 40,000 томов разметана и истреблена, кабинет естественной истории тоже, богатая коллекция окаменелостей раздроблена. Такие излишества были исключительно делом рук невежественных солдат, вследствие невозможности регулировать грабеж, чуть только он разрешен. Русское правительство разумеется не желало такого вандальства, ибо не так оно поступило позже, в Варшаве, с библиотекою Залуского; не такого рода инструкции давало и в других случаях. Впрочем приведенный случай есть исключительный; распущенность войск выражалась обыкновенно в фактах более мелких, но зато и более заурядных. Приведем примеры. Когда корпус Дерфельдена шел на соединение с Суворовым, в авангарде графа Зубова находилось несколько сот Черноморских казаков, под начальством кошевого Чепеги. Проходя чрез одно местечко, кошевой заметил бегающих по улице поросят и обратился к своему полковнику: «Алексей Семенович, вишь какие гадкие поросята; чего глядишь!» Полковник соскочил с коня, поймал несколько поросят, заколол их, положил в торбу и продолжал путь с кошевым. На пути из Бреста к Варшаве, перед соединением с Дерфельденом, Суворов заметил в одной попутной деревне человек пять русских мародеров и велел своему конвою их схватить; солдаты оказались корпуса Дерфельдена. «Вилим Христофорович, караул, разбой», сказал Дерфельдену Суворов при первом свидании: «помилуй Бог, солдат не разбойник, жителей не обижать; субординация, дисциплина». Смущенный Дерфельден только кланялся и говорил: «виноват, не доглядел». Несколько времени спустя, он остановил свой корпус и произвел экзекуцию: мародеры были прогнаны сквозь строй погонными ружейными ремнями 23. В излишествах разного рода обвиняют и лично Суворова, говоря, что он воспламенял войска до крайней степени возбуждения, рассчитывая на высшую энергию минуты, отчего солдаты превращались на некоторое время в зверей. Но без возбуждения, заглушающего в людях чувство самосохранения, невозможны боевые подвиги, выходящие из ряда. Говорить против такого подъема духа, когда невозможное становится возможным, легко, а производить подобное возбуждение — трудно; это удел избранных. Кроме того надо помнить, что возбуждая в солдатах боевой дух в моменты высших испытаний, Суворов непременно напоминал о человеколюбии, о пощаде безоружных, о женщинах и детях, и делал это не для одной очистки совести, а настойчиво и упорно. Затем ему оставалось взыскивать с виновных, что он и делал, постоянно настаивая на поддержании строгой дисциплины. Но до него мало что доходило (в чем он конечно сам виноват), а в случаях огульных, как например в Праге, наказание виновных становилось невозможным. Разумеется и тогда у военачальника есть способы привести к порядку и устранить излишества на будущее время. Суворов может быть в этом отношении и погрешал, под радостным впечатлением одержанной победы, но опять-таки следует помнить, что в Польской войне русские войска действовали под влиянием особенного, едва ли устранимого ожесточения. Наконец, руководясь указаниями современников, приходится значительную долю вины отнести на высших и низших начальников и на офицеров. Между офицерами было очень много людей совершенно необразованных, грубых, не возвышавшихся своим развитием над простыми солдатами; они не только не останавливали своих подчиненных, но еще распаляли их и сами им помогали. «К моему удивлению», говорит один современник (русский немец): «эти офицеры большею частью не русские, а немцы». Тоже самое отчасти замечено и в войну с барской конфедерацией 24.

Существовали еще посторонние обстоятельства, которые не только не отваживали войск от поползновения — пользоваться чужим добром, но косвенно их к тому поощряли. Полки не получали амуничных вещей за 3 и за 4 месяца; высылка войскам денег на покупку фуража сильно замедлялась; некоторые части не получали в конце года жалованья не только за майскую, но даже за январскую треть. Суворов был бессилен изменить дело к лучшему; высшие петербургские военно-административные органы находились вне его власти, и он ничем иным, кроме писания, не мог помочь горю. Он писал и просил, но не получал; доносил Румянцеву, но безуспешно; доносил наконец самой Императрице. А вдобавок, внутреннее хозяйство полков было плохо во все царствование Екатерины и изобиловало всякого рода злоупотреблениями, которые коренились в самых основах его организации. В этом отношении Суворов бывал не вполне прав недостаточностью контроля и более активного отношения к административно-хозяйственной части, но от этого недостатка до капитального порока еще далеко, и конечно не из указанного обстоятельства родились обвинения его в бесцеремонном обращении с побежденными и мирными жителями, в жестокости и кровопийстве. Они, эти обвинения, выросли или из недоразумений, порожденных поверхностным знакомством с предметом, или из побуждений, не имеющих ничего общего с исторической критикой.

Поделиться: