Обыкновенно рассказывают (и это стало уже непогрешимой истиной), что нижегородцы поднялись и вошли, так сказать, в разум только с той минуты, как прочитали призывную грамоту из Троицкого монастыря. Дело вообще представляется в таком виде, что нижегородцы до того времени, как будто, по словам легенды, в самом деле спали и слухом не слыхали, что делается в Москве: из этой только грамоты они узнали именно о том, что настоит необходимость помочь Отечеству. Так написал об этом Авраамий Палицын, и ему одному поверили историки предпочтительно пред всеми летописцами, которые о таком действии Троицких грамот и даже о самих грамотах не говорят ни слова.
Но уже доказано довольно основательно, что старец Авраамий в своем «Сказании об осаде Троицкого монастыря» писал в некотором смысле эпическую поэму, даже в иных местах книжно-стихотворным складом, а главное — писал своему монастырю и особенно себе высокопарный панегирик, похвальное слово. Таким образом, сведения, сообщаемые старцем, особенно в тех случаях, где является его личность, история должна принимать с великой осторожностью, ибо это те же легенды. Дабы выставить на вид благочестивому читателю, что все хорошее и доброе делалось и совершалось в то время почином Троицкого монастыря, старец беззастенчиво, например, расписывает, что ляпуновское ополчение было собрано и подвинуто к Москве именно Троицкими же грамотами, которые будто разосланы были тотчас после Московской разрухи, 19 марта, т. е. в то время, когда уже ополчение со всех сторон приближалось к Москве. О том, что поднял это ополчение не кто иной, как патриарх Гермоген, старец Авраамий вовсе не знает, или как бы не хочет знать, между тем как об этом свидетельствует вся тогдашняя переписка городов между собой. Он, напротив, говорит, что «те их грамоты от обители Живоначальной Троицы во все российские города достигли, и слух сей в уши всех распространился, и милостью Пребезначальной Троицы по всем городам все бояре и воеводы и все воинство и всенародное множество православных христиан мало-помалу разгорались духом ратным, и вскоре, сославшись между собой, сподвиглись от всех городов к Москве на отмщение крови христианской...» После рати много храбрых! — говорит старая пословица.
Этих грамот история до сих пор еще не открыла. Ей известны две окружные грамоты от Троицы: одна, писанная в июле, другая 6 октября; обе писаны по просьбе стоявших под Москвой воевод, а не по почину самого монастыря, как свидетельствует и сам Авраамий. Первая писана в Казань еще при жизни Ляпунова и просит помощи ратными людьми и казной, чтобы шли скорее. Сам Ляпунов еще в апреле писал в Казань (где грамота получена 1 - го мая) о том же, объявляя и боярским холопам волю, если пойдут к Москве32. Но Казань не двигалась, и потому повторительная просьба пошла от Троицы кроме Казани и в другие города. Однако в том же июле пришла наконец Казанская рать с боярином В. П. Морозовым, но она Ляпунова уже не застала, и на приступах к Девичьему монастырю, вероятно, потерпела тот же позор от казаков, о котором говорено выше. Очень хорошо понимал стремления казаков и чутко следил за ними патриарх Гермоген. Когда после убийства Ляпунова в таборах, по-видимому, разнеслась тушинская мысль посадить царем Маринкина сына, он в августе торопливо и в душевном волнении (это очень заметно во всех его словах) пишет в свой любезный Нижний Новгород грамоту с твердым наказом скорей писать в Казань к митрополиту, чтобы писал в полки (под Москву) к боярам и казацкому войску учительную грамоту, чтобы они стояли крепко в вере, и боярам бы и атаманью говорили (от Казани) бесстрашно, чтобы отнюдь на царство проклятого Маринкина сына не сажали, «и на Вологду ко властям пишите, и к Рязанскому [владыке] пишите, да и во все городы пишите [прибавлял патриарх], чтобы отовсюду писали в полки к боярам и атаманье, что отнюдь Маринкин на царство не надобен: проклят от святого Собора и от нас». Затем патриарх приказывал им все те грамоты собрать к себе в Нижний и прислать в полки к боярам и атаманью; и прислать с прежними же бесстрашными людьми Родионом Мосеевым и Ратманом Пахомовым, которым в полках говорить бесстрашно, что проклятый отнюдь не надобен. «А хотя буде и постраждете,— заключал святи-гель,— и вас в том Бог простит и разрешит в этом веке и в будущем. А в города для грамот посылать их же, а велеть им говорить моим сло-зом». Эта грамота была получена в Нижнем 25 августа. 30 числа она пошла в Казань и по всем городам. Казанцы переслали ее в Пермь. По всему Поволжью и с притоками все узнали, чего хотят казаки, и все стали единодушно против их мысли. В то же самое время всюду распространилась весть и об убийстве промышленника и поборника по христовой ве-ое, Ляпунова. Казань и об этом шлет поспешно грамоту в Пермь (получена 16 сентября) и уведомляет, что в Москве поборателя Прокопия казаки убили и что она, Казань, сослалась уже с Нижним и со всеми поволжскими городами, что «быть всем в совете и соединении, за государство стоять, новых начальств в города не пускать, казаков в города не пускать; если станут они выбирать государя, не сослався со всею землею, того государя не принимать». Ясно, что вся земля уже отложилась от подмосковного ополчения, от казаков и их воевод, что в ней уже зарождалось дело независимое и самостоятельное. По всей земле только и говору было, что казаки опаснее ляхов, что идти к Москве — значит идти к казакам на позор и на смерть. Пожарский в первой своей окружной грамоте о сборе рати счел необходимым успокоить служилых людей, что если опасаются они от казаков какого налогу или иных каких воровских заводов, чтоб были покойны: «Как будут все верховые и понизовые города в сходе, мы всею землею о том совет учиним и дурна никакого ворам делать не дадим». Это вообще показывает, что казацкие подвиги навели порядочный страх на всю землю. Вся земля теперь знала, что в Москве сидят собственно два врага Отечеству, поляки и казаки, с которыми требуются почти одинаковые счеты33.
Об этом очень мало знали только Троицкие власти со своим келарем Авраамием Палицыным. Впрочем, могло и то случиться, что, живя неподалеку от казаков и казацких воевод, они по необходимости должны были мирволить им и жить с ними в дружбе. Но какое же впечатление и действие могла сделать эта июльская (от 13-го числа) Троицкая грамота, призывавшая ратных спасать Москву и доставлять деньги для собравшегося ополчения, когда следом за нею повсюду приходила возмутительная весть об убийстве Ляпунова (22 июля), а затем (в августе) о намерении казаков присягнуть Маринкину сыну-воренку. Зовут и умоляют идти спасать Москву, а приезжие от Москвы тут же рассказывают всему народу, что они едва спаслись от казацких насилий и злодейств! «Разыдоша бо ся тогда вси от насилия казаков»,— пишет сам Палицын.
В сентябре (от 24 числа) стал приближаться к Москве гетман Ход-кевич, всего с 2000 войска. Но так был ослаблен казацкий подмосковный стан, что и этой рати он испугался, действительно или притворно, неизвестно. Боялись, что гетман, заняв хлебные дороги, утеснит казаков голодом. Трубецкой поспешил написать в Троицкий монастырь, прося о свинце и порохе и опять моля, чтобы писали грамоты во все города о помощи. Окружная грамота от 6 октября была послана. В ней вкратце излагалась история Московского разорения и что, «видя такое зло и страшное дело, оставшиеся православные христиане, Московского государства бояре и воеводы, Трубецкой и Заруцкий, со многими воеводами и пр. пришли под Москву для избавленья и стоят, а изменников и поляков осадили и тесноту им чинят великую»34. О Ляпунове ни слова, как будто его вовсе и не бывало на свете. О казаках ни слова, как будто стоят под Москвой только одни земские рати. Потом описывается опасность боярам и воеводам и всей рати от теперешнего прихода Ходкеви-ча, с прибавлением, что они стоят крепко и неподвижно, и с просьбою стать с ними обще заодно и помочь, не мешкая, ратными людьми. Все это украшено приличными риторскими фразами о всеобщей гибели и отчаянии. Но опять можно понять, какое впечатление могла произвести эта новая, октябрьская грамота в народе, который знал обстоятельства дела гораздо лучше, чем троицкие власти. Народ в сентябре уже повсюду из грамоты Гермогена знал, что под Москвой хотят присягать ворен-ку; народ в это время, по слову Гермогена, писал под Москву поучение к боярам, чтобы не совершали такого вопиющего позора, а в Троицкой грамоте его зовут, умоляют идти и помогать тем самым боярам!.. Народ с чувством негодования писал о смерти Ляпунова, поминая его добрым словом, а власти не промолвили в его память ни одного слова. Им промолвить этого было нельзя, потому что грамоту они писали по внушению и по просьбе заводчиков его убийства. Народ, как мы говорили, от всякого приезжего из-под Москвы, которых было повсюду очень много, слышал только о неистовстве казаков, о том, что все от их насилия разошлись по домам, что вся подмосковная рать стоит теперь только для грабежей; а троицкие власти зовут, умоляют стать заодно с этими грабителями, да еще и защитить их от Ходкевича. Когда не было опасности, казаки всех позорили и гнали, а когда пришлось туго, зовут на помощь! Неужели в то время потерян был у всех здравый смысл, чтобы пойти на призыв этой, не совсем понятной для народа, грамоты? Если бы троицкие власти изобразили вообще погибельное положение дел взывали бы всех, как патриарх Гермоген, образумиться, покаяться соединившись в одну мысль, спасти государство не от одной беды для озаков, от Ходкевича, а от общей беды, от общей смуты и разорения— тогда бы их грамота имела действительно тот смысл, какой прибывают ей историки, и была бы принята в народе, как принимались грамоты Гермогена, Ляпунова, все грамоты городов. Эта же грамота им содержанием, после множества таких же грамот, пересылавшихся в городах прежде, никого не могла возбудить, а тем менее нижегородцев, которые состояние дел знали гораздо точнее и подробнее, а главное, гораздо истиннее.
Вся земля, еще с январских грамот от москвичей из-под Смоленска35 -•: от москвичей из-под Москвы, присланных в Нижний патриархом Гермогеном, наизусть знала все эти плачущие, скорбящие речи о погибели и притом в словах истинного чувства, а не в словах книжной витиеватости. Поэтому нового в Троицкой грамоте ни для кого и ничего не было. Шел на Трубецкого и Заруцкого с казаками Ходкевич: что ж тут было нового и особенного, когда и сама Москва еще была в руках поляков?
Все это дает нам основание не верить сказанию Палицына, что нижегородцы возбуждены были Троицкими грамотами. Нет, они давно были возбуждены, с самого начала Смуты, и постоянно поддерживались в своих мыслях патриархом Гермогеном, который еще 25 августа делает их живым средоточием переписки со всеми городами против замысла казаков присягнуть Маринкину сыну; а наступил сентябрь, и нижегородцы уже принялись за дело настоящим образом. Сильнее всего возбудить их к делу могла именно эта грамота патриарха, принесшая им самое возмутительное сведение о намерениях бояр и казацкой атаманьи. Надо же было покончить со всеми подобными воровствами и смутами. Ни один живой человек не мог этого не почувствовать. Пора было возбудить спящих, т. е. указать выход из безвыходного, погибельного положения! Такой живой человек, возбудитель спящих, и явился в лице Минина. Но он поднялся не Ходкевича отбивать, как призывали троицкие власти, прося, чтобы не мешкали, чтобы «в долгом времени, гладным утеснением, боярам, и воеводам и всем ратным людям [казакам] какие порухи не учинили». Минин поднялся с мыслью создать свое независимое, сильное и крепкое ополчение, сильное настолько, чтобы не бояться и казаков с их казацкими воеводами.
Очень понятно, что для такого ополчения нужен был и воевода иной, вовсе не рядовой, с каким можно было отправить полки только против Ходкевича. В этом случае нравственные качества воеводы, быть может, становились несравненно важнее, чем военные качества. Вот почему делается ясным, что Пожарского не один Минин желал и выбирал, а приневолили его к воеводству бояре и вся земля, сильно, т. е. насильно, как он, на глазах у всех, свидетельствовал сам в переговорах с новгородскими послами. Затем, на глазах у всех же, в окружных своих грамотах он свидетельствовал, что посылали за ним многажды ехать в Нижний для земского совета, что по прошению он приехал, и стали к нему в Нижний приезжать бояре, воеводы, стольники, стряпчие, дворяне большие и меньшие, дети боярские, то есть все служилое сословие, которое в выборе воеводы должно было иметь, конечно, сильнейший голос; что, главное, с ними со всеми и с выборным человеком Козьмой и с посадскими людьми на совете он и все дали Богу души свои, то есть поклялись, целовали крест на всем том, на чем стоять порешили. Следовательно, воеводство Пожарского утверждено было всем миром, и служилыми, и посадскими.
Очень видимо, что нижегородцы вовсе и не торопились идти на Ходкевича. Они делали дело поважнее, и делали его осмотрительно, осторожно; не тотчас, как попало, решали свои выборы и свои приговоры. Они работали всю осень и всю зиму до Великого поста, когда в конце февраля и в начале марта и тронулись в поход к Ярославлю, задумав устроить в этом городе, так сказать, главную свою квартиру — ибо он и в самом деле был серединный город для сбора рати.
Между тем прослышали о нижегородском собрании и в Москве. И вот что здесь обнаружилось. И враги, сидевшие в Кремле, на которых поднимались нижегородцы, и свои, которые стояли вокруг Кремля и должны были бы очень обрадоваться такой вести, стали действовать заодно, причем свои-то показали еще больше ловкости и хитрости в замыслах остановить движение. Кремлевские изменники-бояре приступили к патриарху Гермогену, заставляя его писать в Нижний, чтобы не собирались и не ходили под Москву, и когда он остался неколебим, сами написали в Ярославль и Кострому, а вероятно, и в другие значительные города, чтобы народ образумился и оставался верен присяге Владиславу, ибо без того ничего хорошего и сделаться не может.
Заруцкий же послал в Ярославль казаков, за которыми следом пошел с полками Просовецкий, чтобы ускорить и занять Ярославль и все морские города, дабы не соединились с нижегородцами. Трубецкой, конечно, не замечал, что затевает его властелин-товарищ. Вот как было хотели встретить нижегородцев из-под Москвы те именно воеводы, к которым на помощь призывали народ Троицкие грамоты. Правду нижегородцы говорили, отправляясь в поход, что они теперь последние люди. Однако попытка Заруцкого не удалась. Тотчас был послан из Нижнего передовой полк под начальством Пожарского-Лопаты, который ускорил в Ярославль прежде Просовецкого: казаков переловили, посажали в тюрьмы, и Просовецкий, узнав об этом, не пошел к Ярославлю.
Первые шаги ополчения повсюду были для него торжеством. Везде ьстречали его с истинной радостью, доставляя казну на подмогу и соби-эая ратных из окрестных мест. Так оно двигалось из города в город вверх во Волге, прошло Балахну, Юрьевец, Решму, Кинешму, Кострому и пришло в Ярославль еще по зимнему пути. В Решме оно получило из Зладимира недобрую весть. Тамошний воевода, друг Пожарскому, окольничий Артемий Васильевич Измайлов, извещал, что во Пскове проявился ново-старый самозванец, что оному вору и под Москвой целовали крест. В то же время и из-под Москвы от Трубецкого и Заруцкого пришли посланцы с отписками, в которых казацкие воеводы писали, что по грехам под Москвой прельстились и целовали крест Псковскому вору, но что теперь все люди ту вражью прелесть узнали и снова целовали крест на том, что быть всем во единой мысли, и чтобы нижегородцы шли под Москву не опасаясь. Писания были прочтены перед всеми ратными и в Москву послан ответ, что нижегородцы не имеют никакого раз-вратья и ничего не опасаются, всю надежду положили на Бога и собираются придти под Москву вскоре36.
В Костроме случилась небольшая задержка. Там воеводствовал Иван Шереметев, племянник Федора Шереметева, сидевшего у поляков и писавшего грамоты против нижегородской рати. Он не только по-добру не встретил ополчение, но не хотел и в город его пустить, т. е. не хотел быть заодно с нижегородцами, непременно по грамоте от кремлевских бояр. Костромичи тоже разделились надвое: одни остались с воеводой, другие — с честью встретили ополчение и рассказали о воеводском умысле. Пожарский придвинулся к городу и стал на посаде. Тогда верные костромичи поднялись на Шереметева, ссадили его с воеводства и совсем было хотели убить, если бы не спас Пожарский, утишив народное негодование. После Шереметев действовал в полках же Пожарского, но все-таки остался противником нижегородцев и самого Пожарского.
В Ярославле ополчение было встречено с особенной радостью и с большим почетом. Пожарскому и Минину ярославцы принесли даже многие дары, но предводители ничего не приняли. Не затем они шли, чтобы собирать себе дары по городам, хотя это была самая обычная почесть в русском старинном быту при всякой встрече и при всякой радости. Дары-то именно и бывали знаком и выражением радости.
Из Ярославля поход замешкался надолго, и сначала вот по каким причинам: многая рать черкас (малороссийских казаков) прошла в ту пору к Антоньеву монастырю (близ Красного Холма, 30 верст от Бежецка) и там остановилась; на Угличе стояли казаки; Василий Толстой пришел с казаками из-под Москвы и занял Пошехонье, следовательно, в тылу у Ярославля. С новгородской стороны пришли немцы и стали в Тихвине. Как же было поспешать в Москву, когда неприятель отнимал всю правую руку и тотчас мог наступить с затылка? Но больше всего грозил Новгород со своими немцами. Необходимо было до точности разведать, что там делается и куда он смотрит. Если войско есть сила, то знание всех окружающих обстоятельств в военном деле, для того чтобы выиграть это дело, является силой еще более значительной. Ни Пожарский, ни Минин в этом случае не были простаками, да и не были безрассудно-горячими людьми, чтобы великое дело, которое они несли на своих плечах, потерять разом, в угоду случайных, мимоидущих, хотя и храбрых, стремлений. Не в самом же деле они шли только на Ходкевича, только пособлять казацким воеводам. Они собрали совет, начали думать со всей ратью, с духовенством и с посадскими людьми, как бы земскому делу было прибыльнее. Советом решили: в Новгород послать послов, а на черкас и казаков послать ратных людей. Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Так и для сказки-истории нипочем ни время, ни люди, ни их обстоятельства!
Спешить из Ярославля главным образом потому было нельзя, что в Москве держалась еще присяга Псковскому вору Сидорке, представлявшему лицо Тушинского вора, будто не убитого в Калуге. Это была новая ложной лжи ложь, как летопись отзывалась о другом воре, Петрушке. Как видели, Трубецкой и Заруцкий присылали по этому поводу своих посланцев с грамотами еще в Решму, описывая, что прельстившись было, присягнули, а потом опомнились и снова присягнули стоять в правде. Так об этом рассказывают летописцы. Но из переписки Пожарского знаем, что воровская присяга оставалась в своей силе до 6 июня, когда казацкие воеводы прислали настоящую повинную и раскаялись в своей . Стало быть, в Решму (в начале марта) они писали обман, что обратились и отступились от вора. Вероятнее всего, их посланцы ездили з Решму разузнать, что делается в ополчении, каково оно сильно и скоро ли дойдет в Москву. Из Троицкой грамоты к Пожарскому узнаем, что зоровская присяга в полках была затеяна еще 2 марта. Она затеяна, разумеется, с той целью, как мы сказали, чтобы смять и спутать нижегородское движение, которое тогда только что выступило в поход. Но когда нижегородцы стали уже в Ярославле, куда они успели прийти еще по зимнему пути (значит, во второй половине марта), то Трубецкой, узнав, зероятно (иначе его действия нельзя объяснить), что дело выходит нешуточное, которое смять и расстроить уже невозможно, повернул свой воеводский флюгер в эту же сторону и 28 марта послал в Троицкий монастырь объяснение, что присягнул он неволею, как и другие, что он рад соединению с Пожарским, что нельзя ли от монастыря послать о том к Пожарскому грамоту37. Странно только, что он выжидал чуть не целый месяц; доброму воеводе можно было о том же просить тотчас после невольной присяги, а он тотчас посылает к нижегородцам в Решму только один обман, и только тогда дает объяснение своей лжи, когда в ней оставаться становилось уже очень невыгодно. Однако теперь он не пишет прямо в Ярославль, а просит писать туда троицких властей, очень хорошо понимая, что нижегородцы его грамотам не поверят. Грамота, конечно, была написана. В ней троицкие власти просили Пожарского идти под Москву наспех, потому чтобы те люди, которые ныне под Москвой, рознью своею не потеряли большого Каменного города и острогов — укреплений и пушек. Как будто все дело Отечества заключалось в этом Каменном Белом городе, и не было других, важнейших обстоятельств, с которыми требовалось сладить прежде всего! Самое любопытное в грамоте то обстоятельство, что в коротком изложении событий она опять ни слова не говорит о Ляпунове и указывает, что ополчение ляпуновское привел под Москву Трубецкой. Грамота, вероятно, была послана в начале апреля. Но еще 7 апреля Пожарский о ней ничего не знал и писал в Сольвычегодск, к богачам Строгановым, просил подмоги деньгами и раскрывал им всю историю Смуты и особенно дела казаков, как они вождя-первоначальника Прокопия убили и стали совершать вся злая по своему казацкому воровскому обычаю, как оттого служилые люди (помещики) из-под Москвы разъехались по городам и стали совещаться со всеми городами, чтобы быть в совете и в соединении и выбрать государя всей земли (вот, следовательно, где полагалось уже начало и нижегородскому движению); потом, как сатана омрачил их очи — при них Калужский их царь был убит, и про то всем было ведомо, а они присягнули Псковскому вору. Затем воевода просил помыслить общим советом о выборе государя, просил прислать выборных в Ярославль для всемирного совета и заключил желанием: «И молити бы нам всем Бога, чтоб быть нам всем в любви и в совете безо всяких сердечных злоб!» В этих достопамятных словах выразилась вся политика нижегородского ополчения, вся его душа, руководившая постоянно и неизменно его действиями38.
Но все-таки наспех идти к Москве, как того желали Трубецкой и троицкая власть, не совсем было возможно. И в деньгах еще была нужда, и под Москвой недоброе творилось. Быть может, Пожарский и имел уже в руках упомянутую Троицкую грамоту, но мало ей верил; да и никак нельзя было верить сообщению Трубецкого. Чему и кому можно было тогда верить без осторожного и самого осмотрительного испытания?
В другой грамоте, писанной спустя два месяца в Путивль, для возвещения украинным городам и с увещанием, чтобы отстали от Псковского вора, Пожарский прямо говорит, по какой причине он не пошел и не мог идти наспех под Москву.
«Из Ярославля хотели идти,— пишет воевода,— но тут получили от Трубецкого и Заруцкого весть, что они присягнули вору, и Марине, и сыну ее, и мы, видя это злое начинание, под Москву не пошли, а послали по городам воевод с ратными людьми, во Владимир, в Суздаль, Переяславль, Ростов, на Устюжну, в Кашин, Углич, в Тверь, к Троице, в Касимов и в иные городы, а на гетмана Ходкевича и на черкас послали воеводу князя Черкасского-Мастрюка с огненным боем, и они во многих местах врагов побили (особенно Черкасский), а на достальных черкас пошли за Торжок...» Таким образом, все ополчение по необходимости было распущено по сторонам, чтобы укрепить города, очистить землю от явных и тайных врагов: иначе похода и предпринимать было невозможно. В той же грамоте Пожарский, для большего убеждения путивлян, объясняет им, что Трубецкой и Заруцкий прислали повинную грамоту (от 6 июня) и от вора совсем отказались: «А в их грамоте написано с великим молением, что они своровали, целовали крест вору, а ныне узнали, что то прямой вор и теперь крест целовали, что и впредь вора не затевать и быть с нами со всеми во всемирном совете и соединении против врагов... И вам бы, господа [прибавляет воевода], от вора теперь отстать и быть с нами и со всею землею в неподвижной правде и в соединении»39.
Таким образом, только в половине июня нижегородцы узнали, что под Москвой, по крайней мере хоть с виду, воровство утихло. Но они очень желали, чтобы оно утихло и за Москвой, в украинных городах, к югу, и для того писали грамоту в Путивль.
Уже из этих двух грамот, на север и на юг от Москвы, выясняется, -:то нижегородское ополчение, прежде чем двигаться дальше, стояло на одном, добивалось одного, самого главного, т. е. общего соединения всех городов в одной мысли. С этой целью отовсюду оно постоянно требовало присылки выборных, человека по два и по три, для общего Земского совета, т. е. неутомимо, на походе же, собирало этот совет и всеми силами старалось образумить города, привлечь их на путь неподвижной правды. Оно очень хорошо понимало, что победить врага не было возможности, когда была еще рознь по земле; хорошо понимало, что в этой розни зарождаются всякие воровские замыслы и в стане Трубецкого и Заруцкого, что только «всемирное соединение» может положить конец криводушию этих воевод. Действуя из Ярославля по этому направлению с лишком два месяца, оно добилось, наконец, того, что тушинские бояре прислали повинную даже с великим молением. По мере того как росла в Ярославле нижегородская, не военная только, а именно нравственная сила, как все виднее и виднее восходило это солнце общего избавления от всяких врагов, чужих и домашних, так все больше и рассеивался туман всякого лукавства и криводушия в людях. Но для того, чтобы достигнуть единения мыслей в городах, очень удаленных друг от друга, потребно было время и время. Не поминаем о состоянии тогдашних путей и о многих других препонах, какие всегда являются в военное и притом в смутное время. Очень много героизма и отваги требовалось и для того, чтобы доставить, например, куда следует надобную грамотку. Сколько же было в то время таких бесстрашных людей, как Мосеев и Пахомов, когда по всей земле между городами шла самая оживленная переписка из самых противоположных и враждебных лагерей. Ни почт, ни телеграфов не было, и все это делали нарочные, успевавшие служить своим целям с истинной отвагой и преданностью. Сколько героев, которых имена один Бог ведает!
Но вообще, осмотревшись хорошенько в среде тогдашних обстоятельств, мы можем утвердительно сказать, что нижегородское ополчение,
оставаясь так долго в Ярославле, не потеряло для главной своей цели ни одной минуты. Оно неисчислимо больше завоеваний сделало без меча, одним своим поведением, привлечением всех к неподвижной правде. И это самое важное из того, что можно ставить ему в заслугу. Дело меча, после успехов этого мирного дела, стало уже делом второстепенным и не столько затруднительным. Прежде всего надо было осадить со всех сторон, взять приступом свою собственную Смуту, и эта осада была несравненно мудренее осады Китай-города или Кремля, к которой так настойчиво призывали Пожарского троицкие власти. Что, если бы Пожарский, послушавшись апрельской Троицкой грамоты, поскакал бы с ополчением наспех спасать московский Белый город с его укреплениями, оставив за собой и около себя по разным городам воровские и вражеские дружины со знаменем Псковского вора или с готовностью поднять это знамя? Что вышло бы тогда? Вышла бы та же самая история, если еще не похуже, какая случилась с первым ополчением, с Ляпуновым. Хорошо изучив эту уже случившуюся историю, нижегородцы употребили весь свой разум, чтобы она не повторилась.
Нет, спешить было не только невозможно, но и не было разумно. Кто особенно хлопотал о том, чтобы нижегородцы пришли под Москву как можно скорее? Очень хлопотали об этом явные враги нижегородского движения, Заруцкий со своей атаманьею и весьма двусмысленный Трубецкой, оправдывавший свою вину своей же трусостью, что его все приневоливали к воровским затеям, вроде присяги Псковскому вору. Они народного, собственно земского, движения, боялись как правдивого суда над своими поступками, ибо эти посадские мужики непременно сосчитали бы, сколько забрано вотчин и всяких доходов и куда все это пошло, кто пользовался? Поэтому тушинским боярам нужно было оторвать ополчение от остальных городов, оторвать от его корней, от земли, а там под Москвой легко снова его развеять в разные стороны. Летописец прямо и утвердительно говорит, что Заруцкий хотел «оное собрание, стоящее в Ярославле, рассыпать».
Была еще немалая причина долгого стояния в Ярославле — это переговоры с Новгородом, который являлся как бы особым государством для ярославской рати. Необходимо было привести и его в соединение, ибо здешние немцы были столь же опасный огонь, как московские поляки и казаки, и нижегородцам в действительности приходилось двигаться между двух огней. Наконец, 26 июля утвержден был договор, что нижегородское ополчение готово заодно с Новгородом избрать в цари шведского королевича, если только он примет православную веру, т. е., в сущности утверждено было единение с Новгородской областью, добрый совет и любовь. На том необходимо было порешить, прибавляет летописец, для того, чтобы немцы не помешали идти под Москву — а того и в мысли не было, замечает он, чтобы взять на государство иноземца: все желали из московских родов государя.
Только после окончательного укрепления с Новгородом, т. е. только i июля, ополчение могло без помехи двинуться в Москву40.
И оно не помедлило. Но в это время Заруцкий употребил последнее средство: он подослал к Пожарскому убийц. Неизвестно, для чего ему так нужен был этот дюжинный, по воззрению наших историков, человек! Однажды воевода в съезжей избе (так назывались тогда братские сборные советные избы) стоял у дверей и смотрел пушечный наряд, который готовились везти к Москве... Была теснота от многого народа. Казак Роман поддерживал князя под руку (верно, князь за ранами не мог еще выходить без подмоги). Вдруг толпа раздалась, казак Роман повалился и застонал. Пожарский подумал, что толпа его притиснула, и хотел выйти вон. Но люди с криком: «Тебя, князь, хотят убить!» не пустили его из избы и, осмотрев место, нашли окровавленный нож. Оказалось, что подосланный Заруцким казак Стенька хотел пырнуть ножем Пожарского и попал по ноге казаку Роману. Вся рать и все посадские зашумели, поймали Стеньку и стали пытать. Он повинился, указал товарищей, которых тоже похватали и разослали в города по тюрьмам, а иных взяли с собой в Москву для обличения злодейства. Там они пред всей ратью вину свою объявили и были все отпущены на свободу. «А убить ни единого не дал князь Дмитрий Михайлович»,— прибавляет летопись. Конечно, толпа не пощадила бы по крайней мере главных злодеев. Но не кровь начинать шел Пожарский. Так он защитил и воеводу Шереметева41.
Итак, вот к каким товарищам в союз должно было спешить нижегородское ополчение по призыву Троицких грамот, вовсе не ведавших, что творится на белом свете за стенами их монастыря, получавших сведения из одного лишь источника, от тушинского боярина Трубецкого, и только с его точки зрения смотревших на все тогдашние дела.
Нижегородцы видели дальше и знали все обстоятельства дела основательнее и глубже. Им надо было хорошо поразмыслить, каким способом прийти к Москве, чтобы не загубить все свое начинание. В то же время Трубецкой с Заруцким прислали послов (официальных) и просили идти под Москву не мешкая, из-за того, что идет близко Ходкевич. Пожарский тотчас отправил передовой отряд под начальством Михаила Самсоновича Дмитриева; велел спешить, но, пришед в Москву, в таборы казацкие не входить, а стать особо, укрепив свой собственный острожек у Петровских ворот. Затем послал еще отряд под начальством Пожарского-Лопаты, велел тоже спешить, но стать также особо, у Тверских ворот. Первый пришел в Москву 24 июля, второй — 2 августа. Полагая на проход от Ярославля до Москвы неделю, можем заключить, что первый вышел из Ярославля 17 июля, второй — 26 июля.
Между тем в Москву пришли и ратные из украинских городов, вероятно, по призывным грамотам Пожарского, из которых с Путивльской мы уже знакомы. Они стали тоже особо, у Никитских ворот, вероятно, по соглашению с Пожарским же. И было им от Заруцкого и от казаков великое утеснение, так что всей ратью они отправили посольство в Ярославль с просьбой идти, не медля, и избавить их от казацкого насилия. И вот здесь в ярком свете обнаружилось различие полков подмосковных (собранных без должного руководительства и попечения и без всякого хозяйства) — от тех, которые шли из-под Нижнего с Козьмой Мининым. Пришли посланцы в Ярославль и увидели милость Божию: ратных людей пожалованных и во всем устроенных. Помянули свое утеснение от казаков и горько заплакали. От многих слез не могли и слова вымолвить. Воевода и многие ратные, которым всем они прежде были знакомы, теперь едва их узнавали и сами плакали, видя их скорбь и нужду. Бедняков одарили жалованьем (деньгами) и сукнами на одежду и отпустили с вестью, что идут скоро. Всяких послов, особенно из-под Москвы, Пожарский с Мининым всегда принимали и отпускали по русскому обычаю гостеприимно, с подарками и с выдачей служащим земского жалованья. Это, конечно, действовало очень миротворно и привлекало людей к ополчению. Когда послы возвратились и рассказали всем, каково хорошо в Ярославле, то Заруцкий хотел их побить; они едва спаслись в передовой полк Пожарского; другие ратные от насилий Заруцкого тоже спешили уйти кто куда; а украинные люди, не ожидая добра, побежали все по своим городам.
Должно полагать, что Пожарский поднялся из Ярославля 27 июля, на другой день по укреплении с Новгородом, и ночевал, отойдя 7 верст. Июля 29-го он уже стоял в 29 верстах от города42. Отсюда, отправив в путь со всей ратью князя Хованского и Козьму, сам с малой дружиной удалился в Суздаль, в монастырь Спасо-Евфимиевский, поклониться гробам родителей. Рать успела сделать один переход и остановилась в Ростове, куда прибыл и Пожарский. Поклонение родителям в таких важных случаях было коренным и крепким русским обычаем во все время нашей истории. Отчее благословение утверждало домы чад. Благословиться у покойных родителей, поклонившись их гробам, и ходил Пожарский в свой любезный монастырь. Вот для чего он сворачивал с дороги на один переход. А историк представляет, как будто он постоянно захаживал по сторонам «как бы для прохлады».
На походе из Ростова Пожарский все-таки должен был послать отрад на Белоозеро для береженья от немцев, потому что была весть об их движении из Новгорода. Между тем Заруцкий, услышав, что ополчение уже двинулось из Ярославля, собрался с казаками, мало не с половиной -:иска, и 28 июля побежал с Москвы к Маринке на Коломну, а потом з Рязанские места, чем и доказал как нельзя лучше, с какими целями он стоял с лишком год под Москвой. От оставшегося войска с Трубецким несколько атаманов и казаков явились к Пожарскому еще в Ростове е просьбой идти под Москву не мешкая — а пришли вовсе не для того, прибавляет летописец, пришли разведать, нет ли какого умышления над ними; потому что, по пословице «на воре шапка горит», они ожидали от нижегородской силы расправы за свое воровство. Князь Дмитрий и Козьма, по своему обычаю, пожаловали послов деньгами и сукнами и отпустили с честью. Имени Трубецкого при этом посольстве летопись не упоминает, но, конечно, посольство отправлено с его ведома. Он, где было нужно, всегда прятался за других, как и здесь спрятался за все войско. При других случаях, именно в последующих отношениях к Пожарскому, он, напротив, резко выставляется вперед.
Ополчение, наконец, августа 14-го пришло под Троицкий монастырь; было встречено с великой честью и хотело тут стоять некоторое время, желая, по своему обычаю, укрепиться с подмосковными казачьими таборами, чтобы друг на друга никакого зла не умышлять. Но скоро из Москвы явились дворяне и казаки с вестью, что Ходкевич приближается и скоро будет в Москве. Пожарскому было уже не до уговору с казаками. Отпели молебны и с благословением архимандрита Дионисия и всей братии тронулись в поход; но шли с большим опасением, были «в великой ужасти, как на такое великое дело идти!» Это значит, что ополчение до последней минуты сомневалось в своем успехе и боялось особенно казаков, с которыми в одной мысли не успело укрепиться никаким уговором. Опасения были не напрасны. Однако в это же самое время Пожарский отказался от предлагаемой немцами помощи, говоря, что теперь, даст Бог, ополчение управится с поляками и само, без чужой помощи; что до этого времени сильны были поляки по той причине, что Московское государство было в розни, следовательно, ополчение уже сознавало, сколько завоеваний оно сделало, не обнажая меча43.
Пожарский пришел в Москву 20 августа. Таким образом, поход его из Нижнего продолжался без малого 6 месяцев, из которых почти четыре месяца он стоял в Ярославле. Поход медленный.
Мы рассказали о нем по указанию летописей и грамот. Те и другие тоже отмечают, что поход позамешкался; но нигде не обвиняют в том воеводу, а тут же объясняют и причины, отчего шло замедление. Объясняет эти причины, согласно с летописцами, и сам Пожарский во всенародных своих грамотах, следовательно, гласно и без всякого намерения оправдать себя, а описывает просто, как шло дело.
Обвиняет Пожарского (и не в одной медленности) один только человек, троицкий келарь старец Авраамий Палицын, легендам которого, к сожалению, историки верят без разбора. По всему видно, что он держался ближе к Трубецкому, чем к Пожарскому, ближе к казацкому ополчению, чем к нижегородскому. Это и естественно, ибо к первому он был ближе и по соседству. Он здесь, под Москвой, был знакомее, был свой человек. Отсюда ему часто кланялись и просили то о том, то о другом, то написать грамоту в города, то прислать свинцу и зелья. Там же, в Ярославле или вообще у нижегородцев, его просьб, наставлений и поучений не слушали и делали по-своему. Вот одна из причин, почему старец горой стоит за подмосковные таборы, хлопочет помочь им во всем, соединяя довольно близоруко в своем понятии, что это казацкое ополчение — главная сила для спасения Отечества, и потому нисколько не размышляя о том, какое значение имеет ополчение земское, нижегородское, и вовсе не заботясь об его участи. Вообще в своем «Сказании» он обнаруживает по этому делу очень тесный и узкий, ограниченный, старческий взгляд на события и положение вещей. Ему бы только все скорее шли под Москву, к Трубецкому, выручать его из тесноты или от голода... Что творится вокруг, какая господствует рознь в городах, какое насилие в подмосковных таборах, он этому не придает никакого значения и упоминает об этом как бы только к слову, по той необходимости, что нельзя же этого не записать в историю событий. Казацкие дела он правильно чертит только по случаю смерти Ляпунова. Затем, будто все миновалось, будто исчезли и все казацкие затеи! Он все проповедует только, чтобы были все в единении, и свои слова почитает делом. Но кто же в то время об этом не говорил? Все, и друзья, и враги Отечества, толковали о соединении, каждый на свой лад. Это было первым и последним словом всех разговоров, всех грамот, из какого бы лагеря они не выходили. Привести все города и стороны к одной мысли могли бы после Ляпунова, легче и вернее, стоявшие под Москвой воеводы Трубецкой и Заруцкий. Они стояли здесь с лишком целый год, постоянно сносились с Троицким монастырем, который, по их же просьбам, стал писать свои грамоты о собрании ратных и денег. А между тем, в то же время земская рать уходила из-под Москвы именно от насилия казаков. Это было известно всей земле; это повторялось до самого почти прихода нижегородцев. Но об этом Троицкие грамоты не говорят ни слова.
За кого, следовательно, стоял старец Авраамий? Не иначе, как за свои личные связи, или приятельство, или короткое знакомство с Трубецким, которому в сказании он дает такое видное место. А если кому особенно нужна была учительная грамота, так именно этому Трубецкому. Его лукавое или трусливое, а вернее, прямо лукавое поведение еще со времени Ляпунова постоянно усиливало и совсем усилило злодея Заруцкого. Отчего троицкие власти, отказавшись от Псковского вора и грамоту его оплевав, и узнав, что в таборах ему присягнули, отчего они тотчас же не написали туда учительной грамоты об отвержении самозванца? Ведь, по словам же Авраамия, и Трубецкой и очень многие ратные присягнули неволею: стало быть, существовала достаточная почва для всеяния правды и, конечно, против назидательных поучений от Божественных Писаний не поднялась бы и дерзость казаков. Ведь сумели же казаки сами собой потом отказаться от вора, т. е. тогда, когда ярославская стоянка Пожарского сделала это орудие Смуты совсем уже бесполезным и когда поддержкой его можно было совсем уже проиграть все свои замыслы. Ведь сумел же потом старец Авраамий поучить как следует казаков, чтобы они помогли наконец Пожарскому отогнать совсем Ходкевича44.
Вообще отношения Авраамия и с этой стороны требуют правильной и правдивой оценки. Совокупные деяния Гермогена и Ляпунова старец Авраамий отнес к деяниям своего монастыря, на похвалу ему, и совсем скрыл правду. Медленный поход Пожарского дает ему еще больше повода написать уже самому себе беззастенчивый панегирик. Послушать этого старца, так придется и в самом деле поверить, что не будь его, ничего бы хорошего и не случилось, как, впрочем, историки ему и поверили. Они уже утвердительно говорят, что «в таковом Москвы избавлении
первым, можно сказать, действующим был Авраамий Палицын... великий по всем деяниям муж... который тогда в осажденной Москве находился, яко душа, движущая и оживляющая все...» Или: «Имена Сергиевских архимандритов Иоасафа и Дионисия и келаря Авраамия Палицына, возбудивших тогда всеобщий патриотизм в сынах России, должны иметь первое место пред именами Мининых и Пожарских, которых Россия без них тогда, может быть, и не видала бы». Понятно, что, со своей точки зрения, так могли говорить церковные и монастырские историки; но то же подтверждает и история гражданская. О победе над Ходкевичем она замечает: «Так, если доверять сказанию, которое передается самим тем, кто здесь играет столь блестящую роль, один человек (Палицын) нравственной силой своей личности и своего слова спас тогда русское дело»45. В том-то и дело, что Авраамию никак нельзя верить на слово, а потому и нельзя его панегирик самому себе вносить в историю, тем паче, если мы хотим ее очистить, как авгиеву конюшню, по замечанию г. Костомарова.
В чем же и как обвиняет Пожарского этот старец, а за ним и легковерная легенда-история? Первую грамоту троицкие власти писали к Пожарскому в апреле, объясняя, что 2 марта Трубецкой и Заруцкий со своим войском присягнули Псковскому вору, а 28 марта Трубецкой писал, что присягнул неволей и хочет соединения с Пожарским, чтобы он скорее шел под Москву спасать Белый город, остроги, пушечный наряд. Князь же Дмитрий, говорит старец, «писание от обители в презрение положи, пребысть в Ярославле многое время...» Мы думаем, что эта грамота даже изумила Пожарского и всех нижегородцев. Их призывали сражаться заодно с людьми, которые присягнули даже и не настоящему, а подделанному вору, в то время когда им всем было очень памятно заклятие Гермогена не присягать Марине и ее воренку. С того заклятия прошло всего полгода. И к тому же сама грамота писана не от одних властей, но еще от Василия Сукина, изменившего нашему посольству в Литве со старцем келарем Авраамием. Получив награды и откупившись у канцлера Сапеги, они уехали от послов с тем, чтобы завести и распространить в Москве присягу самому королю Сигизмунду46. Как было верить таким людям? В глазах нижегородцев это были люди кривые. Затем и вообще Пожарский не настолько был дюжинный простак, чтобы полезть самому в ловушку, чтобы не понять, что Трубецкой, пожалуй, хитрит, зовет скорее ополчение на погибель, пока оно слабо и рассеять его легко. Старец мог ошибаться в Трубецком, но Пожарский тем отличался, что всегда был очень осторожен. Он мог сообразить вот что: Странно! Трубецкой присягнул вору неволею, из трусости, и молчал почти целый месяц. Мог бы он и раньше рассказать свой грех старцу и отписать к нижегородцам о соединении. Нет, он прозревает тогда, когда нижегородцы являются в Ярославле действительной силой, способной положить конец всякому воровству. Стало быть, дело может поворотить на правду — надо заранее проложить и к ней хотя окольный путь».
Вот что мог Пожарский думать о Трубецком. В своей грамоте, писанной в то же время, он прямо и выражается, что Трубецкой с Заруцким своровали, следовательно, он прямо и думает о них одинаково, что люди они криводушные.
Таким образом, Троицкая грамота приносила нижегородцам не более, как только весьма ненадежное и двусмысленное сведение о намерениях подмосковных воевод, и Пожарский был вправе положить ее в презрение.
Но старец Авраамий делал свое дело. Он, по крайней мере на словах, спасал Отечество. Вот почему снова из монастыря отправляют к Пожарскому двух старцев, умоляя поскорее идти к Москве и помощь учинить, «пишуще то с молением, то с устрашением, потому-де, что начал дело доброе и о нем не радит, а мыслит неправильно, думает о сладком, что оно горько [идти скорей под Москву]; а о горьком, что оно сладко и это сладкое полагает во вседневном насыщении, и прочая от Божественных Писаний довольно писаше». Князь старцев отпустил, «сам же косно и медленно о шествии промышляше, некоих ради междоусобных смутных словес... в Ярославле же стояше и войско учреждающе [угощая], под Москвою же вси от глада изнемогающе». Действительно, под Москвой бедствовали. Но кто же был в том виноват, что в Ярославле были сыты, а под Москвою голодны! В течение зимы не поляки теснили подмосковные таборы, а они осаждали поляков и могли бы точно так же соединить в одну мысль все города, как в то же время успел их соединить Нижний. В соединении было бы и хлеба вдоволь. Между тем таборы сочиняли нового вора и занимались целованием ему креста. Старцу ведь все это было хорошо известно.
Только от 6 июня Пожарский получил уверение, повинную грамоту от Трубецкого и Заруцкого, что они и их таборы отстали от вора. Но и тут благоразумие и осторожность настоятельно требовали выждать время и разузнать повернее, так ли это было на самом деле. Затем союз с Новгородом утвержден был только 26 июля. Раньше этих чисел
Пожарский никак идти не мог, если желал совершить свой подвиг основательно и без оглядок. Новгород с немцами грозил бедой и был, как и Москва, очень сомнителен. Первый посол туда из Ярославля, возвра-тясь, привез такую мысль, что в Новгороде отнюдь добра ждать нечего. Понадобилось же и после утвержденного союза послать с похода, из Ростова, отряд на Белоозеродля береженья от немцев47.
Впрочем, не один Троицкий монастырь старался охрабрить Пожарского и нижегородское ополчение к исполнению их подвига. В то время в Ростове, в Борисоглебском монастыре на Устье, подвизался затворник Иринарх, который, услышав, что Пожарский с Мининым стоят в Ярославле и, на призыв Трубецкого, боятся, не смеют идти под Москву, помышляя об убийстве от Заруцкого,— послал к ним челобитье и просвиру, повелевая идти без боязни, что узрят они славу Божию и Заруцкого в Москве не застанут. Обрадовался Пожарский такому слову и тронулся из Ярославля. В Ростове они с Мининым пришли за благословением к подвижнику сами. Он их укрепил и дал им в помощь свой подвижнический знаменитый крест, с которым Пожарский и довершил свой подвиг в Москве. Это сказание по своей простоте, конечно, несравненно достовернее сочинений и легенд Палицына48.
Мы уже заметили, что главные победы Пожарского, главные его завоевания в том и заключались, что он мирными переговорами, договорами, уговорами привлекал всех к одной мысли: очистить государство от поляков и своих всяких воров и выбрать государя по общему совету. Служа этой мысли, он и Новгороду сделал уступку, согласившись на его выбор королевича Филиппа; он и с цесарским послом завел переговоры о выборе царя из цесарского дома, почитая очень выгодным на это время иметь приятелем такого монарха, который мог пособить против поляков.
Убедившись, наконец, что дело со всех сторон пока улажено, он тогда только и мог спокойно двинуться к Москве, не раньше 27 июля. Но старец Авраамий не вытерпел. Он 28 июля (не то 28 июня, следовательно, месяцем раньше) самолично отправился к Пожарскому в Ярославль, куда мог прибыть, конечно, уже не раньше 29-го или даже 30-го числа, если это было в июле, когда ополчение стояло уже в 29 верстах от города. И вот старец приходит в Ярославль и что же там находит: «мятежников и ласкателей, и трапезолюбителей, а не боголюбцев, воздвигающих гнев велик и свар между воевод и во всем воинстве... Рассмотрел все сие старец и князя Дмитрия и Козьму, и все воинство довольно получил от Божественных Писаний... много молил их поспешить...» Князь и Козьма и все воинство послушали молящего и поучающего старца и выслали свои передовые полки, так что если бы не пришел старец, то они все еще продолжали бы учреждать свои трапезы; а передовые, сак видели, посланы еще 17-го и 24 июля были уже в Москве49.
В некоторых, довольно исправных, списках Авраамиева Сказания число его похода в Ярославль обозначено не 28, а 25 июня. Если старец отправился в это число, следовательно, прибыл в Ярославль 27-го или 28-го, то посылка первого передового отряда произошла все-таки недели три спустя после его поучения, то есть в такое время, не тотчас, а когда по устройству обстоятельств настала возможность двинуть эти отряды. Второй отряд пошел почти через месяц после старцева поучения.
Однако перед этими числами и в эти числа никаких свар и мятежного гнева в ополчении не было, а случилось единодушное восстание всей рати на подосланных из-под Москвы убийц; полки посланы вскоре, как отпущены послы от Трубецкого и Заруцкого, принесшие весть о скором приходе Ходкевича; может быть, и сам старец был тут в это же самое время и потом забыл числа и обстоятельства.
Видимо, что старец в своей памяти очень многое перепутал и перезабыл, не забывая только при всяком случае восхвалять самого себя. В ополчении, когда оно стояло в Ярославле, действительно были смуты, но не в это время. Первую смуту завел возвратившийся из Казани Иван Биркин, домогаясь начальства, из-за чего едва не случилось кровопролития. Биркина отринули, но после него, вероятно, остался хвост. Честолюбцев было немало, особенно из знатных родов. Вождей они не слушались, следовательно, примирить их в несогласиях и рассудить их было некому. Пожарский держал себя не так, как Ляпунов. Не из слабости характера, а из убеждения, что ополчение должно держаться советом и любовью, устраняя всякие сердечные злобы, он не поступал самовластно, по-диктаторски. Вообще насилием утишать вражду он не был способен; не таковы были его отношения к земле. Вот по какой причине он отдал и самого себя на суд третьего, как в подобных обстоятельствах всегда и водилось в старину. Общим советом этого третьего избрали в лице бывшего Ростовского митрополита Кирилла, который жил на покое в Троицкой Лавре. Святитель приехал в Ярославль, и тишина восстановилась. Людей Божьих он укреплял: как учинится ссора у начальников, они шли к нему и докладывали ему обо всем. Таким образом, ополчение и здесь показало себя, насколько оно верно крепкому земскому смыслу, призывая в свою среду миротворное рассуждение святителя и устраняя тем самым всякие диктаторские попытки для устроения порядка. Таким началом власти земля жила искони веков; им же держались и междукняжеские отношения в древний период нашей истории.
Митрополит Кирилл сопровождал ополчение и в Москву, где потом, во время избрания Михаила, занял первое место между собравшимся духовенством и первенствовал во всех распоряжениях Земской Думы, которая, кстати надо заметить, была уже наполовину собрана нижегородским же ополчением и шла вместе с ним очищать Москву50.
Мы упомянули, что Пожарский хотел стать на время у Троицы, дабы уговориться с подмосковными казацкими таборами; однако, получив весть о приближении полков Ходкевича, по необходимости должен был и сам поспешить. Но нет, все это сделалось лишь поучением старца Авраамия, который рассказывает, что много молил о сем воеводу и все воинство, что было у них много разнствия и нестроение великое: одни хотели идти, другие не хотели, говорили, что Пожарского манят под Москву казаки, хотят его убить, как Прокопия убили. Старец, и именно он, даже и не архимандрит Дионисий, много поучал всех, особенно Пожарского, чтобы он, по слову Господню, не страшился смерти: если и постраждет, то мученик будет Господу. Тогда только воевода оставил все свои размышления, страх вменил ни во что и двинулся в поход. Само собой разумеется, что такие благословения Церкви были необходимы ратным и всегда их сопровождали на битву, как обычное церковное слово. Но старец из обычного поучения Церкви устраивает похвальбу для своего личного подвига, высовывая и здесь свою фигуру всем на глаза. Однако, по его же словам, Пожарский взял с собой и старца. С какой целью? Без сомнения, для сношений с Трубецким и с казаками, с которыми старец был очень знаком. Так потом и случилось, как увидим. Летописцы рассказывают о походе от Троицы правдивее, и о старце, конечно, ни слова, а описывают, как архимандрит Дионисий благословил войско, провожая; как в то время дувший до тех пор сильный ветер от Москвы переменился и стал дуть попутно на Москву, что произвело в полках особую радость51. Старец об этом обстоятельстве ничего не говорит, а оно для целей его сказания было бы очень важно. Можно сомневаться, был ли он тогда в монастыре, при отправлении войска? Не ездил ли он в Москву для уговора с казаками, конечно, по поручению Пожарского?
Наконец, ополчение придвинулось к Москве. Оно пришло уже вечером и расположилось ночевать на Яузе, за 5 верст от города. Между тем
были посланы разъездные осмотреть места, где бы стать правильным станом. Трубецкой беспрестанно присылал к нижегородцам, звал к себе стоять в таборы, т. е. у Яузских ворот, с восточной стороны города, между тем как Ходкевич двигался с западной стороны. Нижегородцы всей ратью отказались: отнюдь тому не быть, чтобы стать вместе с казаками, опять они начнут враждовать с земскими. Всей ратью, следовательно, выражено старое и полное недоверие к таборам и к их воеводе. На это она имела множество причин, и в числе их весьма недавнюю и яркую причину со стороны только что бежавшего Заруцкого. Сам же старец пишет в своем Сказании, что когда пришел в Москву передовой полк нижегородцев с воеводой Пожарским-Лопатою и стал у Тверских ворот в укреплении, то Заруцкий заслал множество казаков, да убьют воеводу и войско его разобьют; и много бились, но трудились напрасно, ничего не успели и со срамом отошли; а Заруцкий вскоре, и притом в ночь, побежал. Теперь Заруцкого не было; но был его неизменный товарищ Трубецкой, у которого прямого лица рассмотреть было еще нельзя. Вот почему нижегородцы вели себя очень осторожно.
Наутро, 20 августа, от Яузы ополчение вступало в город. Трубецкой со всем полком встретил его и снова звал Пожарского стоять к себе, в свои укрепления. Пожарский снова ему отказал, что отнюдь ему вместе с казаками не стаивать, и стал у Арбатских ворот, отняв у поляков весь Белый город от Никитских ворот до Москвы-реки, откуда и ожидали нападения Ходкевича.
Трубецкой с казаками начали на князя Дмитрия и на Козьму и на всю их рать злобу держать и замыслили учинить им препону за то, что к ним в таборы не пошли. С какой целью Трубецкой звал ополчение стоять в своих таборах у Яузских ворот, с восточной стороны города, когда было всем известно, что Ходкевич идет с запасами по Можайской дороге, с запада, и следовательно, легко может пробраться прямо в Кремль, куда назначались запасы? Явно, что здесь крылась измена, доброжелательство к полякам. Таким образом, не Трубецкой, а Пожарский становится врагу поперек дороги, устроив свой лагерь у Арбатских ворот и заняв еще прежде передовым отрядом всю сторону ворот Пречистенских, с запада от Кремля. Уже в одном этом размещении воевод в виду наступающего врага очень ясно обнаруживается, как различны были цели одного и цели другого. Видимо, что Трубецкой все еще думал о королевиче или о короле и вовсе не думал очищать государство от поляков.
Ходкевич стоял уже на Поклонной горе и скоро (августа 21 -го) перелез Москву-реку у Новодевичьего монастыря. С ним, кроме поляков, были венгры и черкасы, малороссийские казаки под предводительством Наливайки. Он придвинулся именно к той местности, где стояли полки Пожарского. Первому Пожарскому и выпала боевая честь встретить врагов. Трубецкой со своими стал подальше, по другую сторону Москвы-реки, за Крымским бродом, оберегая от Ходкевича обход в Кремль по Замоскворечью. Вдобавок он прислал к Пожарскому просить конных сотен себе на подмогу, чтобы промыслить над Ходкевичем со стороны, с боку. Пожарский, надеясь правде быть, отпустил к нему пять сотен, выбрав лучших из своих полков. Между тем Ходкевич наступал только с одними конными, а Пожарскому самому конные были бы очень надобны.
Началась битва и продолжалась с первого часа до восьмого. По рассказу Польского Дневника, в этот день силы были неравные. У гетмана конницы было несколько сот человек, а у русских несколько десятков тысяч — так хвастал поляк, чтобы показать, как были храбры его соотчичи. «Наши сломали громадные силы русских,— продолжает он,— и втоптали их в реку Москву...» «Кремлевские сидельцы, желая разделить русское войско, сделали вылазку против Алексеевской башни [у берега Москвы-реки] и против Чертольских ворот [т. е. в тыл русской рати, бившейся против гетмана], но русские хорошо укрепили эти места и отразили осажденных [кремлевских] поляков. В то время несчастные [кремлевские] понесли такой урон, как никогда. Русские, наевшись хлеба, были сильнее наших, которые шатались от дуновения ветра. Только шляхетное благородство могло побудить их решиться на эту вылазку...»
Что же в это время делал Трубецкой со своими казаками? «А боярин князь Д. Т. Трубецкой,— говорит сам Авраамий (269),— со всеми своими полки тогда стоял за Москвою-рекою у Пречистыя Богородицы Донския...» Для чего же он туда забрался, когда оттуда же должен был видеть горячую битву Пожарского с гетманскими полками и очень легко мог ударить в тыл этим полкам от Крымского брода, так как битва кипела у Пречистенских ворот. Но не у Донского монастыря, как погрешает старец, а именно за рекой у Крымского Двора перед Крымским бродом и стоял Трубецкой. В том-то и дело, что он с казаками очень любил все стоять да помогать врагам. Старец Авраамий тут же свидетельствует, что в туже ночь от гетмана прошли свободно в Кремль 600 человек (по рукописи Филарета даже 700) гайдуков и наутро у церкви Георгия в Ендове острог взяли и знамя свое поставили на церкви. Как же это случилось, что Трубецкой пропустил не 6, а 600 человек врагов. Явно, что казаки сносились с гетманом и играли на его руку.
Итак, бился Пожарский одними своими конными. От Трубецкого ни :дин не вышел на помощь. Казаки только, как псы, лаяли и поносили нижегородцев, приговаривая: «Богаты и сыты пришли из Ярославля и одни могут отбиться от гетмана!» Трубецкой не выпускал в бой даже и присланных сотен. Не ясен ли был его умысел обессилить Пожарского и именно конным войском, когда у Ходкевича только конные и были! Нижегородцы бились до последних сил, а гетман наступал жестоко. Могли ли они стоять против польской, венгерской, малороссийской конницы, неизмеримо более опытной и искусной? Решено было слезть с коней и биться пешими. «И был бой зело крепок», хватались за руки с врагами и секли друг друга без пощады. Отосланные к Трубецкому конные сотни не могли вытерпеть и бросились на помощь без его приказания. Он было не пускал, но головы не послушали, ринулись и помогли своим. За ними также самовольно ринулись и прямые люди из казацкой атама-ньи: Филат Межаков, Афанасий Коломна, Дружина Романов, Марко Козлов, крикнув Трубецкому: «Для чего не помогаешь погибающим? Из вашей [воеводской] вражды только пагуба творится и государству и ратным!» Да будет вовеки благословенна память этих истинных сынов своей земли52.
Гетман был отбит, воротился в свой стан у Девичьего монастыря (на Поклонную гору, ошибочно отмечает летописец, т. е., собственно, к Воробьевой горе) и наутро оттуда перебрался к Донскому монастырю на казацкую сторону Трубецкого, ибо не мог не заметить, если не знал достоверно, что действия Трубецкого были двусмысленны и, следовательно, могли быть ему очень полезны.
Так повествует и Польский Дневник, говоря, что «гетман, видя, что с этой стороны [со стороны Пожарского] трудно подать осажденным помощь и доставить продовольствие , потому что русские хорошо укрепили Белый город и заслонили [проход к Кремлю] своим табором [станом], передвинулся на другую сторону реки-Москвы, где русские [казаки] не столь хорошо укрепились и имели лишь два городка...»
День прошел в этом передвижении гетманских полков и его обоза. Битвы не было. На следующий день (24 августа) гетман бодро пошел на проход к Кремлю по Заречью, куда Пожарский из своего лагеря у Ильи Обыденного отправил против гетмана многие сотни, а воевод, пришедших
из Ярославля, поставил по рву, где был замоскворецкий Деревянный город, сожженный. Трубецкой, со своей стороны, вышел и стал от Москвы-реки, от Лужников, т.е. у Троицы в Лужниках, где Кожевники, стало быть, на таком месте, которое оставалось вдали от дороги, где должен был идти гетман, направляясь от Донского монастыря. Трубецкому следовало встретить его от Серпуховских ворот, а он стал в версте от них. Таким образом, гетман все-таки должен был разделить свое войско на две части. Прежде всего он напал с одной половиной войска на полки Пожарского. Долго продолжалась ожесточенная битва: от первого часа дня до шестого. Ни на одну сторону победа не склонялась. Тогда гетман собрал всех лучших людей и всеми людьми учинил напуск, стало быть — всей своей ратью, следовательно, и той половиной ее, которая стояла против Трубецкого. Он смял полки Пожарского и гнал их до самой реки. Если бы не устоял сам Пожарский со своим полком, побил бы многих, замечает летописец, и вслед за тем говорит, что Трубецкой и казаки, «отшедше в таборы своя, а гетман, видев сие, пришед, ста у Екатерининской церкви и таборы своя устрой тут и острожек у церкви Климента и казаков, в нем сидящих, взят [не побил, а взял] и посади в него королевских людей».
Другая часть (половина) войска гетмана делала тоже свое дело, говорит Польский Дневник: «Идя подле обоза, она гнала русских [т. е. казаков Трубецкого] с поля битвы. Однако, когда гетманский табор пришел в Деревянный город, ему случилась большая препона. Казаков здесь не было, а во рвах сидели ярославские ратные с двумя орудиями. По этому случаю конные гетмана спешились и вместе со своими казаками храбро кинулись на русских с саблями. Русские стрельцы не могли сдержать натиск, стали разбегаться; поляки рубили их, кого только заставали на месте. Тем не менее, дело было трудное. Гетману очень мешали поделанные русскими (ярославцами) частые рвы, ямы и печи, и потому его войско стало отдыхать, заставив купцов (посадских) равнять рвы. Так рассказывает Дневник. Это был последний отдых для гетманского войска, во время которого старец Авраамий обращал уже на истинный путь своих любезных казаков.
Гетманские полки со своими обозами отдыхали, надеясь свободно пройти и провезти запасы в Кремль, следовательно, Замоскворецкое поле было чисто для его движений; супротивников на нем нигде не было видно. Казаки ушли в свои таборы, как только увидали, что нижегородцы были смяты и загнаны за реку к своему лагерю.
Польский Дневник при этом не без иронии замечает: «Удалившись реку, русские [нижегородцы] опустили руки и смотрели, скоро ли гетман введет в крепость продовольствие». Дневник наполнен подобными ироническими остроумными замечаниями.
Нижегородцы опустили руки, т. е. онемели от ужаса и негодования, видя, как свободно, даже с отдыхом гетман проходит к Кремлю на соединение со своими поляками. Это горестное положение — опустили руки, отмечено и старцем Авраамием: Пожарский и Минин «в недоумении быша», говорит он. Отмечено с большей правдой и летописцами: «Людие же сташа в великой ужасти... и посылаху к казакам, чтоб сообща промышляти над гетманом. Они же отнюдь не помогаша... ратнии же вси в страсе быша велицем. Воеводы же вси посылаху к казакам, чтоб за едино стояти против гетмана. Они же не хотяху».
Вот отчего нижегородцы опустили руки. А г. Кедров, всеми усилиями притягивающий всякое обстоятельство в оправдание казацких подвигов по отношению к нижегородской рати и в похвалу своему герою, старцу Авраамию, толкует именно это обстоятельство столь же превратно, как и многие другие. Он в обширном празднословном рассуждении усиливается доказать, что «нижегородцы, удалившись за реку, стояли в бездействии, опустя руки и [праздно] смотрели и пр.» «Что мешало Пожарскому в это время,— говорит автор,— вывести все свои войска [смятые, разбитые] из-за реки на позицию, оставленную правобережным лагерем [т. е. казаками],— мы не знаем. Что ему не было нужды сохранять свою позицию — не подлежит сомнению. Вся сила гетмана, весь обоз лежал теперь на правом берегу реки, на позиции Трубецкого [ушедшего в свои таборы], и здесь нужны были войска. Как бы то ни было, но нижегородцы не вышли из своего лагеря. Минута была критическая!..» — заключает автор. И в эту-то минуту Пожарский не вышел против гетмана на места ушедших казаков, спокойно пивших и игравших зернью в своих таборах. Он опустил руки и любовался свободными движениями гетманской рати с ее обозами. Вот до чего можно договориться с задачей во что бы ни стало написать хрию в защиту казаков и старца Авраамия под видом защиты деяний монастыря.
Пожарский собрал бы и разбитую свою рать и бросился бы на гетмана, если бы увидал, что в поле работают и казаки, как это и случилось, когда казаки поднялись. Но одной своей ратью, выпустив ее на конечную погибель, он ничего полезного сделать не мог. Силы были неравны. Ему оставалось только пребывать в ужасе, когда и на самом
деле руки опускаются. И по физиологическим законам руки опускаются, когда человек от ужаса ли, или в отчаянии упадает в немощь. Напротив, когда он смотрит на дело безучастно, то обыкновенно хладнокровно складывает руки.
Старец Авраамий обстоятельства прихода под Москву гетмана Ходкевича расположил в двух главах своего Сказания, в 76 и 77, дабы выставить свою особу в 76 главе, как он казаков поучал, и в 77 главе, как он с казаками побеждал. О первом дне побоища он говорит то же, что и другие свидетели; ошибочно сказывает при этом, что Трубецкой стоял у Донского монастыря, но не вспоминает, что князь стоял в бездействии и не помог Пожарскому; зато тут же старец продолжает, что в ту ночь пришли к самому Кремлю (под носом у Трубецкого) гайдуки 600 человек. Далее старец говорит, что в понедельник (24 августа) на рассвете гетман двинулся на проход и начался бой, что русские полки не выдержали, устремились в бегство, и пешие все ров покинули и острогу церкви Климента покинули (казаки); что поляки из Кремля острог заняли и запасы многие от гетмана в него ввезли, яко никому же им возбраняющу (значит, казаки на своей стороне не оказывали никакого сопротивления). После того те же климентовские казаки, воззрев на свой острог, видя литовские знамена на нем и запасов много в него вшедших, зело умилились и вздохнули, что мало их числом, однако единодушно устремились к острогу и взяли его приступом, людей побили, запасы захватили и так храбро гнали врагов, побивая, что сами удивлялись силе Божи-ей. Однако в ту же минуту позавидовал дьявол славе Божией, «яко змий мечтался, вложи мысль лукав у» тем казакам, которые так побивали литовских людей, стали они размышлять... «видеша многих стоящих и не помогающих им, исполнишася гнева, возвращахуся в жилища своя, укоряюще дворян многими имениями боготящихся, себя же нагих и гладных нарицающе и извет [завет] дающе, яко к тому им на брань ко врагам не исходити николиже...»
Так объясняет старец изменный уход казаков с поля битвы в свои таборы, сам же отмечая, что эта мысль была лукавая, как она является и в его рассказе. Победители разгневались за то, что им нижегородцы (отбитые к своему лагерю за реку) не помогли взять приступом небольшое Климентовское укрепление, взятое ими без особого труда.
«И сия видевше, что отступили казаки, враги велико дерзновение приняли и поставили обоз свой у церкви Екатерины... Видев же, что происходит, Пожарский и Минин, в недоумении быша, опустили руки, не сложили, как люди складывают руки, не желая ничего делать - и опустивши руки, они все-таки стали делать дело — послали за старцем Авраамием, единственным человеком, который дружил с казаками и казаки с ним дружили. По поводу этого случая старец и выставляет свою особу в самом почтенном и похвальном виде.
Послом к старцу Пожарский отправил своего брата Дмитрия Петровича Пожарского-Лопату. Старец в то время совершал молебны о победе над врагом на месте сгоревшей церкви Ильи Обыденного (на Стоженке). Старец не помедлил и скоро пошел в полки, где увидал Пожарского и Козьму и многих дворян плачущихся и сказывавших, что без казаков бороться с врагами не могут; и умолиша старца, чтобы шел в казачьи станы молить и просить, чтобы шли казаки скоро и немедленно против врага. Слышав все это, келарь и сам слез исполнился и, забыв старость, скоро пошел к казакам, прямо к острожку Климента, где увидал множество побитых литовских людей и казаков, стоящих с оружием. Так как именно здесь проявилась лукавая мысль не помогать нижегородцам, то старец к этой казачьей толпе и обратился с должным увещанием, сказал им льстивую речь, что от них началось доброе дело (разорение государства!), что стали они крепко за истинную православную христианскую веру, раны многие принимая, голод и наготу претерпевая, прославившись во многих дальних государствах своей храбростью и мужеством. «Теперь ли, братие,— говорил старец,— все доброе начало в один час погубить хотите!» И многое иное говорил им со слезами, моля их, утешая и понуждая идти на врага. Казаки зело умилились и просили, дабы ехал и к прочим казакам в их жилища и умолил бы и их идти на врагов, а сами обещали умереть, а не отступить, не победив врагов. Старец еще больше укрепил их и повелел звать ясак (возглас), имя чудотворца Сергия: «В узрите,— сказал,— славу Божию!»
Отсюда старец отправился в таборы (станы), которые были расположены на Кремлевском берегу Москвы-реки вблизи устья Яузы, где обыкновенно сосредоточивался хлебный караван. Над этим местом на Вшивой горке высилась церковь Никиты мученика.
Приближаясь к Москве-реке против этой церкви, старец застал здесь великие толпы казаков, уходивших еще в свои таборы и теснившихся и медливших на переходе через реку. Он со слезами и здесь стал умолять их, чтобы возвратились и шли обратно на врага. Многочисленное воинство внезапно умилилось, внидоша в страх Божий, и скоро устремилось на бой, не дошедши и своих таборов.
Ни один не остался, все побежали, понуждая друг друга и восклицая: «Поскорим, братие, пострадати за имя Божие и за православную веру».
Прочие казаки, стоявшие за рекой у таборов, увидавши, что братья их быстро возвращались на бой, не дождались и прихода старца, высыпали против него, идя через реку, одни вброд, другие по лавам. Келарь и тех, умолив, поучил от Божественного Писания, и они с радостью скоро также побежали на бой, единогласно кличуще ясаком: «Сергиев! Сергиев!» Когда же старец пришел в самые таборы, то нашел их (казаков) многое множество, которых пьющих, а иных играющих зернью (вот отчего они были наги и голодны). Келарь сильнее, чем других, поучил и этих развратников. Все таборы поднялись, ударили в набат, кликнули ясак: «Сергиев! Сергиев!» и с оружием побежали на бой. Тем и оканчивается 76-я глава старцева Сказания.
Само собой, при этом Сказании старца возникает вопрос, почему он, как свой казакам человек, видя их изменное поведение, не устремился к ним с таким благодеятельным поучением в самом начале казацких раздоров, а дождался самой критической минуты, когда его самого вразумили уже плачущие Пожарский и Минин, заставившие его сейчас же идти и поучать казаков.
Старец, вопреки летописцам и Симону Азарьину, не поминает, что в это время он поднял казаков обещанием многой монастырской казны, «обещая всю Сергиеву казну дати», говорит Симон Азарьин... При постоянных жалобах на наготу и голод, казакам, кроме духовного красноречия от Божественных Писаний, конечно, требовалось и что-либо вещественное, и было очень естественно и вполне необходимо предложить им и достойную уплату за труд. Должно полагать, что употребить в дело такое обещание было предложено старцу со стороны Пожарского и Минина.
Но старец уменьшил бы значение своего учительного подвига, если бы упомянул о предложенной казне. Он рассказывает, что казаки поднялись от одного только его поучения. В следующей главе 77 он описывает, как общими силами в жестоком побоище Ходкевич был прогнан с занятых им мест, и как старец после победы возвратился к Пожарскому как будто сам победитель. Эту победу он главным образом приписывает казакам, упоминая, что они дрались даже совсем голые, имея в руках одно оружие и мечи при бедре, и поминая только вскользь о приспевших воеводах нижегородского ополчения.
О подвиге Минина, который, можно сказать, порешил дело, он не говорит ни слова. Летописцы, однако, не записали описанного победительного подвига старца Авраамия, а иные приписывают даже самое примирение казаков с войском Пожарского тому же Минину53, что согласуется и с показанием Симона Азарьина.
Однако старцу невозможно было умолчать об обещанной казне, и потому он отдалил это обстоятельство от настоящего места, то есть от времени своих поучений, и рассказывает как бы новый случай, что после победы над Ходкевичем паки дьявол возмущение велие в воинстве сотвори, все казаки, восставая на дворян и на детей боярских полку Д. М. Пожарского, хотели разойтись от Москвы, а иные хотели дворян побить и имения их разграбить. Услыхав об этом, троицкие власти, чтобы остановить казаков, за неимением денег порешили послать к ним все церковные сокровища из монастыря в заклад в тысячу рублей не на долгое время. Казаки, умиленные к тому же и монастырским писанием с похвальными им глаголами, пришли в разум и в страх Божий, отказались принять присланные сокровища и возвратили их назад в монастырь, обещая все перетерпеть, но от Москвы не отойти до тех пор, пока не одолеют врагов.
Так описывает сам себя старец Авраамий, умаляя для красоты своего портрета заслуги Пожарского и Минина, увеличивая для той же красоты заслуги казаков, заставляя верить себе легковерных историков, которые его беззастенчивый панегирик самому себе предпочитают правдивым сказаниям правдивых летописцев.
Другой троицкий келарь, современник событий и ученик архимандрита Дионисия, упомянутый Симон Азарьин, не менее, если не более Авраамия любивший свой монастырь, но не столько, как Авраамий, любивший свою особу, рассказывает о тех же обстоятельствах гораздо правдивее. Он пишет, что воинство христианское обоих полков несогласно было, друг другу не помогали, но действовали каждый полк особо и именно казаки не только не помогали, но и похвалялись разорить дворянские полки. Слыша это, архимандрит Дионисий и келарь Авраамий поспешили в Москву и вместе с Козьмой стали умолять казаков и многим челобитьем привели их в смирение, утешая при этом оба полка пищей и питием, и таким образом привели их в братолюбие. А главное, обещали казакам всю Сергиеву казну отдать, если постоят и поможет им Господь, указывая, что если не постоят и враги одолеют, то и все будет разграблено. Казаки за это с радостью обещали за веру Христову стоять и головы свои положить. Кликнули казаки чудотворцевым ясаком: «Сергиев! Сергиев!» и устремились оба полка, дворяне и казаки, единодушно. Враг был побежден.
Троицкие власти не помедлили и привезли из монастыря из казны и их ризницы все драгие вещи, сосуды златые и серебряные, шапки архимандричьи, золотые и серебряные ризы, пелены саженые жемчугом с драгим каменьем, привезли все это в таборы и положили перед казаками. Как не были жадны и суровы на восхищение, с радостью намереваясь принять обещанную казну, казаки, увидав, из каких вещей состояла эта казна, пришли в зазор, устыдились и все отослали обратно в монастырь54.
Об отбое гетмана Ходкевича с его обозами летописцы рассказывают с иными подробностями.
Склонившись на обещание казны, казаки поднялись и, согласившись с полками Пожарского, двинулись против гетмана вместе с обеих сторон. Первым делом был взят острожок Климентовский, причем одних венгров было побито 700 человек. Потом пешие засели по рвам, ямам и крапивам, где только можно было попрятаться, чтобы не пропустить в город польских запасов. Однако большой надежды на успех не было ни в ком. Все крепко молились, полагаясь лишь на милость Божию, и вкупе все дали обещание построить храм, да поможет Господь одолеть врага.
День склонялся к вечеру. Господь услышал вопль призывающих Его с верою, говорит летописец, и послал свыше помощь вот какую: слабого и к ратному делу неискусного, Господь охрабрил нижегородца Козьму Минина Сухорука, от него же первого началось и собрание этого ополчения на спасение и очищение государства. При этом летописец как бы с радостью восклицает: «Да не похвалятся сильные своею силою и не говорят, что так это мы совершили! Не в крепкой силе пребывает Господь, но в творящих Его волю». Тот Козьма задумал сам ударить на врагов, пришел к князю Пожарскому и стал просить людей. «Бери, кого хочешь!» — ответил князь. Козьма взял роту Хмелевского да дворян три сотни. На том берегу, у Крымского двора (церковь Иоанна Воина), стояли две гетманские роты, конная и пешая. Козьма, переправясь за реку, с великой прыткостью ударил впрямь на эти роты. Они, не дождавшись еще дела, дрогнули и побежали, конные потоптали пеших. Козьма еще прытче погнал за ними. Тогда засевшие в ямах и крапивах наши ратные, услыша крики битвы и увидя, что Козьма с великим стремлением гонит поляков, все в один час, от всех мест, где скрывались, повскакали, как один человек, и ринулись натиском на гетманские таборы. Следом за ними напустили конные полки. Гетман не выдержал этого натиска — дрогнул и побежал со всем войском, оставив храбрым в добычу свои таборы со всеми запасами, к которым, конечно, бросились первые казаки, запасы отняли, а таборы разграбили дочиста. В таких делах казаки были первые мастера. Но нельзя говорить, вопреки летописям, как говорит г. Костомаров, что запасы отбиты одним казацким войском. Здесь участвовала поголовно вся рать, и начал первый Минин. Чтобы отбить запасы, надо было отогнать из таборов гетмана, а это совершено общим натиском всей рати, а не одними казаками. И Польский Дневник свидетельствует, что «русские, выбив из таборов всех своих, кто только был там, всею силою стали налегать на табор гетмана, который, видя беду, приказал обозу потихоньку отступать назад и сам с войском больше часу сдерживал нападение и затем ушел к Донскому монастырю. Русские дальше своих ям не вышли,— заключает Дневник,— они там торжествовали свою победу». Наши летописцы продолжают: все ратные так охрабрились, что порывались идти следом за врагами, гнать гетмана дальше. Но воеводы остановили храбрых. «Довольно нынче одной радости,— сказали они,— чтобы после скорбь не приключилась! Это ведь Божиею помощию прогнаны наши враги!» Однако, расположив казаков и стрельцов по городскому рву, они велели всю ночь держать неумолкаемую стрельбу из ружей. Такая была стрельба, что не было слышно, кто что говорит, а огонь и дым стояли как от великого пожара. Гетман, отодвинувшись к Донскому монастырю, всю ночь стоял на конях, ожидая нового нападения, и на рассвете побежал совсем от Москвы55 через Воробьевы горы.
Казалось, ввиду такого славного и радостного дела должна была смолкнуть всякая сердечная злоба, всякий раздор. Но корень Смуты не исчезал. Он, как огонек, тлел под пеплом общего разгрома и тотчас загорался более или менее ярким пламенем, как скоро находил себе случай и средство проявиться. Этот корень заключался в самовластных боярских притязаниях, во всяких притязаниях великородства и владычества, какими была исполнена боярская среда снизу и доверху. И вот, как только приобретен был успех над врагами и стало всем легче и свободнее, боярское великородство и владычество тотчас первые заговорили о своих правах. Начальники между собой стали не в совете. Тушинский боярин, Трубецкой, стал величаться своим боярством и потребовал от нижегородской рати, от Пожарского и Минина и ото всех, чтобы приезжали к нему на совет, как к честнейшему, в его таборы. Но к нему никто не ехал, не потому, что не хотели ему честь воздавать, а боялись от казаков убийства.
Была всем очень памятна смерть Ляпунова, к которому на защиту не вышел Трубецкой, не заступился за него, как заступился было и враг Ляпунова, Иван Ржевский. Все это было у всех на глазах и в крепкой памяти. Всей ратью порешили устроить советные съезды на Трубе, почти на средине между таборами и нижегородским станом. Здесь воеводы с выборным человеком Козьмой установили одно правительство: перенесли сюда разряд и другие приказы и всякие дела стали делать заодно, о чем и написали в города грамоты, присовокупив, что если которые грамоты будут приходить к ним от кого-либо одного из воевод, то тем грамотам не верить и свои грамоты писать тоже на имя обоих воевод. О том же соединении правящей власти были посланы грамоты и особо, от всей рати, для уверения.
Это происходило в начале ноября. Для нижегородцев и для друзей Отечества это было тоже своего рода немалое завоевание и победа над врагом, ибо всякое соединение в одну мысль об истинном добре и благе Отечества было исключительной задачей нижегородского ополчения. Но прежде чем так устроилось, боярская и боярствующая среда употребила свои заветные попытки расстроить всякий союз в подмосковной рати и поворотить дело на прежний путь. Видимо, приверженцы поляков, Сигизмунда и Владислава, до последней минуты не теряли надежды на поворот дела в их сторону. Видимо, что нижегородцы для них были великой помехой, и они все силы употребляли рассеять это ополчение, в котором преобладал исключительно дух земства, посадский, мужичий дух, стоявший крепко и прямо на правде, раскрывавший без ужимок всякую ложь и неправду, сводивший очень правильно земские счеты, кто что забрал и чем завладел незаконно.
Мы упоминали, что Пожарский в Костроме спас от народной ярости воеводу Ивана Шереметева. Этот Шереметев с братом Василием потом идут под Москву в полках же Пожарского. Но вовремя они не пришли и не являлись в ополчение до 5 сентября. В этот день они приехали и стали в полках князя Трубецкого, что, конечно, удивило нижегородцев. «И учали Иван Шереметев с старыми заводчиками всякого зла, с князем Григорьем Шаховским, Иваном Плещеевым, князем Ив. Засекиным с товарищами научать атаманов и казаков на всякое зло, чтоб развратье и ссору в земле учинить. И по Иванову Шереметева наученью атаманы и казаки учинили в полках и по дорогам грабежи и убийства великие и собирались уже идти в Ярославль и на Вологду и в иные города, чтоб их засесть и православных христиан разорять». Так об этом 9 сентября писало нижегородское ополчение в Вологду, предостерегая жить с великим опасением. Оно затем извещало, что «Шереметев с князем Шаховским и товарищами научают атаманов и казаков, чтоб у нас начальника князя Дмитрия Михайловича убить, что и Прокопия Ляпунова убили (а Прокопий убит от Иванова ж заводу Шереметева), а нас бы всех ратных людей переграбить и от Москвы отогнать. А то у Ивана Шереметева с товарищи, и у атаманов и казаков, умышляют, чтоб литва в Москве сидела, а им бы по своему таборскому воровскому начинанию вся совершати и государство разоряти и православных христиан побивати»56.
Опять мы можем спросить, зачем так надобен был всяким заводчикам Смуты этот дюжинный человек Пожарский? Обнаруживается здесь также и то обстоятельство, что Шереметевы действовали так по науке от сидевших в Кремле бояр, ибо Иван Шереметев по их же грамоте действовал против нижегородцев и в Костроме. Обнаруживается вообще, что боярствующие интересы в большинстве их представителей были против всякого земского движения, а Пожарского по справедливости почитали самым крепким и сильным орудием этого движения. Вот чего легковерные историки, к сожалению, до сих пор не понимают.
К этому же времени, по всей вероятности, относится и послание (Троицкое) к двум князьям Дмитриям, Трубецкому и Пожарскому, о соединении и о любви. Пожарский, конечно, очень хорошо знал цену всем подобным увещаниям и поучениям. Хорошо и легко было писать и посылать поучительные послания, ибо в этом заключалась прямая служебная и нравственная обязанность духовенства; но каково было исполнять добрые советы и моления именно тем людям, которые заботились не о своей боярской цели (как Трубецкой), а впереди всего о том, чтобы спасти Отечество и не расстроить собранное для него и созданное великим трудом ополчение. С головою Пожарского непременно рухнуло бы и все дело, им устроенное, как рухнуло такое же дело от погибели Ляпунова. Трубецкой не был способен поддержать никакое дело, как это обнаруживалось и после, при царе Михаиле. Пожарский спас свое великое дело, не столько храбростью, сколько великой осторожностью, в чем, несомненно, очень ему помогал Козьма.
С большим сочувствием к Пожарскому летописцы описывают его поведение при сдаче поляками Кремля. Эти сказания дороги, как свидетельства, что и для людей XVII в. вовсе не чужды были симпатии к поступкам человечным, вполне гуманным, в чем иные друзья русской истории весьма сомневаются.
Кремлевские сидельцы в осаде испытывали в это время страшный, неизобразимый голод. Поляки, чтобы освободить себя от бесполезных ртов, стали мало-помалу выпроваживать голодных вон из Кремля. Таким образом дошла очередь до боярских жен и детей. Великородные бояре, продававшие постоянно Отечество, очень опечалились, боясь бесчестия и всякого насилия своим женам со стороны осаждавшего их войска. К кому было обратиться, кто бы их защитил от позора, сохранил, взял на свои руки? Бояре послали просить об этом прямо к Пожарскому и к Козьме. Здесь они надеялись найти добрых людей. Пожарский не только обещал исполнить их просьбу, но во время выхода боярынь из Кремля сам выехал к ним, встретил и принял честно, с почетом, проводил каждую в безопасное место к их знакомым и велел обеспечить их содержание. Казаки за это хотели убить нижегородского воеводу: они собирались грабить боярынь-изменниц.
Скоро сдались и поляки. В переговорах о сдаче они просили за себя и за бояр-изменников не погубить их и ставили условием, чтобы приняли их в полки Пожарского, а к Трубецкому отнюдь не хотели идти, боясь казаков. Действительно, и в этом случае Пожарский явился защитником несчастных и беззащитных. Принять бояр он пришел со своим полком. Это было на Каменном мосту, у Троицких ворот Кремля. Как только завидели выходящих бояр казаки, то поднялись тоже всем полком, вооружились, распустили знамена и хотели постоять за ожидаемую добычу. Едва-едва прошло без кровавой ссоры, и дело, вероятно, уладилось какими-либо обещаниями. Казаки отошли в свои таборы, и Пожарский принял бояр с великим почетом. Из поляков полк Струся взял Трубецкой. Казаки весь полк побили, так что немногие остались. Другой полк, Будилов, взял князь Пожарский: ни единого не убили и не ограбили, и разослали всех по городам. Об этом Будиле можно прибавить, что когда Пожарский, еще вскоре после удаления от Москвы Ходкевича, предложил осажденным в Кремле полякам сдаться, изображая им весьма толково и справедливо, без малейшего высокомерия, безвыходное их положение, то Будило ответил бранью и польским хвастовством, уподоблял русских по мужеству и доблести ослам и байбакам, говоря, что в рыцарских делах русские хуже и ниже всех других народов. «Лучше ты, Пожарский,— писал он,— отпусти к сохам своих людей. Пусть хлоп по-прежнему возделывает землю, поп пусть знает церковь, Кузьмы пусть занимаются своей торговлей,— царству тогда лучше будет, чем теперь, при твоем управлении» и т. д.57
22—28 октября 1612 г. Китай-Город, Кремль и вся Москва были очищены, по крайней мере, от явных врагов58. Трубецкой по своему ве-ликородству стал в Кремле на Царяборисовском дворе. Пожарский не коснулся царских палат и стал в Воздвиженском монастыре, поближе к своим нижегородцам. Казаки, однако, готовили эпилог своего стояния под Москвой. Они беспрестанно стали просить у воевод жалования, а того не помня (замечает летопись), что всю казну во многих городах выграбили; теперь же едва и последней казны у начальников силой не отняли. Они пришли однажды в Кремль толпой с прямым намерением побить начальников и захватить казну. Но собрались дворяне и не дали совершить убийства: много вражды было, и едва без крови прошло.
Дабы изобразить в подлинном виде, каковы на самом деле были эти подмосковные стоятели, воспользуемся словами того же Палицына, их поучателя и предводителя, описывающего их подвиги, как они прославляли себя именно после очищения от врагов Москвы, когда все радовались, что Смута наконец окончилась: «Казацкого же чина воинство,— говорит старец, — многочисленно тогда бысть, в прелесть велику горши прежняго впадоша; вдавшися в блуд, и питию, и зерни; и пропивше и проигравше вся своя имения; грабяху, насилующе многим в воинстве, паче же православному крестьянству; и исходяще из царствующаго града во вся грады и села, и деревни, и на пути грабяще и мучаще не милостивно, сугубейши перваго десятерицею. И кто может изглаголати тоя тогда беды сотворшияся от них! Ни един бо от неверных сотвори толико зла, еже они творяху православным христианом, различно мучаще. И бысть во всей России мятеж велик и нестроение злейши перваго [прежнего]. Бояре же и воеводы не ведуще, что сотворити...»
- Войдите, чтобы оставлять комментарии