Полное название главы: Сказания и дела Авраамия Палицына: новый его восхвалитель. Полиции как член посольства к Сигизмунду. Величие думного дьяка Луговского. Низменность Палицына. Его писания. Историческое значение Троицких грамот
Личность Палицына долго еще будет служить предметом разногласия и спора в исторических исследованиях по той одной причине, что старец, написавший свое Сказание, сумел в нем в некоторых местах так связать и сплести недостойную похвалу самому себе с достойными хвалами своему монастырю, что исследователи и до сих пор никак не могут распутать этого узла и отделить самохвальную личность от исторической знаменитости самого монастыря. Они представляют обстоятельства в таком виде, как будто келарь Палицын есть самый этот монастырь, как будто деяния старца есть те самые те деяния, которыми всегда был славен монастырь. В таком смысле в последнее время написано новое исследование лично о Палицыне. Мы говорим о весьма почтенном, старательном и для своей цели весьма объемистом труде г. Кедрова, напечатанном в Чтениях Общества Истории и Древностей 1880 г., кн. 4, под заглавием «Авраамий Палицын», 202 стр., дополнением к которому появилось еще новое исследование автора под заглавием «Авраамий Палицын как писатель» (Русский Архив. 1886 г. № 8), наполненное относительно личности Палицына повторением тех же стараний оправдать всеми мерами его историческое поведение. В обоих исследованиях сказание старца Авраамия именно в его лживых местах утверждается и оправдывается со всех сторон, всеми предположительными и сообразительными вероятностями, обсуждениями и рассуждениями, которые настолько пространны и превратны относительно неоспоримых фактов, что опровергать их значило бы писать еще целую книгу, едва ли полезную для сущности дела. Так как Палицын вплел свою личность в такие обстоятельства, что при оправдании ложных мест его Сказания неизбежно приходится обвинять других, даже самые летописи, то естественным, логическим путем до этого доходит и усерднейший восхвалитель старца, г. Кедров. Из рассуждений г. Кедрова выясняется, что показания летописцев неверны, пристрастны к нижегородскому ополчению; что события у них перепутаны (стр. 137— 147); что Пожарский и все его ополчение во все время показывали трусость. Пожарский из трусости и по случаю обильных трапез медлил в Ярославле (119, 125), у Троицы (122, 123), что его ополчение при отбое Ходкевича в Москве из трусости спряталось по ямам и крапивам (145). Затем Пожарский является лжецом (109) и обидчиком (ПО) против Трубецкого, главным виновником того, что между казаками и земцами возникла ненависть и вражда (130, 131), вследствие чего Трубецкой с казаками и не должны были помогать нижегородцам. Не казаки, а нижегородцы играли в Смуту, не захотев стать в казацких таборах, оставаясь в бездействии, когда казаки храбро работали (133). Пожарский является настолько простоватым, что для пополнения своего разума необходимо должен был взять с собой, идя в Москву, старца Авраамия, (123—124, 126, 129) как дальновидного политика, гораздо лучше всех знавшего, как поступать и как вести дело спасения отечества.
Вообще в сочинении г. Кедрова нижегородское ополчение с его передовыми героями теряет свое значение, сходит на задний план и впереди всех, ярко освещенным, является один Палицын, окруженный таборами храбрых и великодушных казаков, с которыми он так достославно отбил приступ Ходкевича. Вообще Авраамий до того является великим, что, например, распоряжается митрополитом Кириллом как послушником, посылает его в Ярославль на свое место усмирять бунтовщиков (121); и многое другое величавое творит старец, конечно, только в воображении г. Кедрова. Опровергать все рассуждения и заключения автора, как мы сказали, неудобно по объему работы и бесполезно для сущности дела. Его усердная, очень старательная похвала и защита Палицыну представляет в своем роде образец того, как защищаемая неправда сама собой плодит и расплождает в каждой новой строке новую неправду. Автор во многих местах между прочим имел целью обнаружить ошибочность и несостоятельность наших заключений о том же предмете. Это заставило нас снова проверить наши изыскания и заключения, после чего мы только еще больше укрепились в своем прежнем мнении, найдя ему новые подпоры в том же исследовании г. Кедрова. Автор на первой же странице второго своего исследования наивно замечает, что «о деятельности Палицына в эпоху Смутного времени никто почти из современников не говорит; Палицын сам о себе рассказывает». Мы это самое и старались обнаружить в своих замечаниях. Кто в общем деле сам о себе и, главное, в похвалу себе много рассказывает, тот необходимо заслуги других оставляет в тени, забывает о них, о чем в полной мере и свидетельствует Сказание Палицына. В этом отношении г. Кедров не без основания замечает (стр. 508), что «на Сказание Палицына надо смотреть, как на оправдательный документ личного поведения автора, как на автобиографию», которая, по той самой причине, что она автобиография, говорит г. Кедров (стр. 509), и стушевала личности преподобного Дионисия, патриарха Гермогена, Пожарского, Минина, то есть не воздала должного их подвигам, не упоминая о них, конечно, с одной целью, чтобы не заслонить ими своих автобиографических подвигов. Старец Авраамий осторожно умалчивает о важнейших обстоятельствах, касающихся деяний этих лиц, но зато с похвальбой отделяет целую главу, 44-ю, для одного только известия о том, что он послал из Москвы в монастырь троицких рабочих, каменщиков, с грамотами к архимандриту Иоасафу, к государевым воеводам и воинству и ко всем осадным людям, к православному христианству, и в грамотах пишет как бы сам царь или патриарх, чтобы попомнили крестное целованье, стояли бы против иноверных крепко и непоколебимо, жили бы неоплошно, берегли бы себя накрепко от литовских людей,— прямо так и пишет, что грамоты посланы с Москвы от келаря старца Ав-рамия Палицына, и так озаглавливает и главу: «О приходе в обитель сход-ников с грамоты от келаря старца Аврамия», вообще описывает как некое событие приход этих грамот в монастырь, отмечая даже и число, 7 мая. Это важное событие для своей автобиографии старец поставил с явным намерением показать, что его поучение очень подействовало при втором большом Сапегином приступе к монастырю 27 мая, который был со славой отбит. Без царственного поучения старца этого не случилось бы. Так приплетал свою особу старец и к другим тогдашним событиям. Он сам о себе рассказывал, любовно выставляя свое имя и в заглавии, и в тексте небольшой сочиненной им особой главы в 15 строк.
* * *
В пояснение и дополнение коротких наших замечаний о личности старца Авраамия, нам необходимо рассказать несколько обстоятельнее историю его настоящих и измышленных деяний.
Когда семь премудрых бояринов, одни (Салтыков и компания) по давнишнему намерению и желанию, а иные в страхе от Тушинского ца-рика, решили избрать на царство польского королевича Владислава и заключили по этому случаю договор на имя короля Сигизмунда с гетманом Жолкевским, то для исполнения договора к Сигизмунду под Смоленск были отправлены послы: митрополит Ростовский Филарет Романов, князь Вас. Вас. Голицын, несколько думных и выборные от разных чинов.
Всего в посольстве находилось больше тысячи человек. Собственно послов было пятеро из духовного чина и пятеро из светского, а остальные составляли свиту.
Немалое место, третьим в духовном чину, занимал в посольстве и троицкий келарь Авраамий. Надо заметить, что польская партия бояр, руководимая Жолкевским и Салтыковым, избрала послами Романова и Голицына особенно с той целью, дабы вовремя удалить их из Москвы как лиц подозрительных в соперничестве избранному на царство королевичу. Филарет оказывался подозрительным за своего сына Михаила, а Голицына сам Ляпунов прочил в цари. Народ при случае мог поворотить в их сторону. По-видимому, за устройство посольского дела в таком виде Кривой-Салтыков с сыном получили от короля 10 сентября жалованные грамоты на знатные дворцовые волости Вагу, Чаронду, Решму и пр. И в то же время боярин Шереметев со своей стороны также посылал челобитье о деревнишках, уверяя, что его служба и правда к королю и королевичу ведома хорошо гетману Жолкевскому. Таким образом, отправляя послов, бояре уже были на стороне самого Сигизмунда, готовясь целовать крест ему самому88.
Главнейшей статьей посольского наказа было требование, чтобы королевич тотчас крестился в православную веру, а отец его Сигизмунд тотчас бы оставил со всеми поляками не только Смоленск, но вышел бы совсем из Русской земли.
При отпуске послов в Успенском Соборе патриарх, благословляя их, произнес им увещание, чтобы стояли неколебимо за Православие, не прельщались ни на какие королевские прелести и крепко держали бы все статьи договора. Послы отвечали словами Филарета, что готовы и смерть принять, чем учинить что-либо противное.
12 сентября 1610 г. послы выехали из Москвы, а 7 октября прибыли под Смоленск. Король, хорошо зная, по вестям из Кремля же, что к нему высланы не послы собственно, а люди, которых следовало удалить как немаловажную помеху его замыслам, стал поступать с посольством, как подобало самовластцу. Он начал с того, что не давал послам кормов и поставил их в поле, в шатрах, как будто была летняя пора, 12 октября происходил прием посольства, и послы поднесли обычные дары. Митрополит Филарет поднес сорок соболей; князь Голицын 2 сорока соболей, черную лисицу, рысь, два рыбьих зуба. Такие же дары, но в меньшем количестве, поднесли думные и дворяне.
Троицкий келарь, напротив, почтил короля больше других. Он поднес ему кубок серебряный золоченый двойчатый, состоявший собственно из двух кубков, которые накрывались друг на друга; затем атлас золотой и сорок соболей. Почему старец захотел отличиться своими дарами лаже перед первым послом митрополитом Филаретом, перед своей духовной властью,— это раскрывается в его подвигах, о которых будем го-зорить ниже.
С 15 октября начались переговоры, а 16 числа (29-го по новому стилю) первый владеющий боярин в Московском Кремле Ф. И. Мстиславский удостоен первенствующего чина, государева конюшего, за верные и добрые службы к королю и королевичу. Это показывало, как мы заметили, что премудрое кремлевское боярство уже в это время совсем отдавалось в волю короля, вследствие чего на переговорах очень скоро послам выяснилось, что Сигизмунд не только не намерен исполнить московский договор с Жолкевским, но и прямо предлагает небывалую статью, чтобы Москва целовала крест не одному королевичу, но ему самому, чтобы отца с сыном не разделяли, как он выражался. Очень также добивался король, чтобы отдали ему Смоленск. Без того он и дела начинать не хотел. Изумленные послы не поддавались и стояли на своем.
6 декабря они послали гонца в Москву с подробной грамотой о том, что происходило на переговорах, и просили решения от всей земли, что им делать и как поступить с неимоверными требованиями короля относительно сдачи Смоленска, присяги ему самому и т. д.
По-прежнему и в декабрьские морозы послы жили в поле, в шатрах, терпели холод и голод и постоянные угрозы, что за их упрямство они пострадают и еще больше. Однако крепкими, твердыми и прямыми людьми из послов оказались только главнейшие: Филарет Романов, князь Голицын и думный дьяк Томило Луговской да немногие из меньших чинов. Остальные более или менее поколебались. Король и гетман Сапега успели обольстить их наградами, жалованными на поместья грамотами и многими обещаниями. Но так было поступлено только с передовыми лицами, а простым дворянам именем короля прямо было приказано присягать вместе королю и королевичу, если кто не хочет лишиться поместья. Честных людей это так смутило, что они тотчас же поворотили к Москве, по домам, и разнесли эту возмутительную весть по всем городам, о чем пишет сам гетман Жолкевский, встречавший на пути в Смоленск, в конце октября, множество таких озлобленных людей, в особенности смоленских помещиков. Кто остался и не хотел присягать, тот должен был претерпевать всякую тесноту и лишения, а если присягал, то мог получить вотчины и другие награды. Многие так и сделали. Чуть не на другой же день, как только начались переговоры посольств, иные посольств люди, вероятно, ведя особо свои переговоры, стали получать от короля грамоты на пожалованные поместья. 20 октября, значит, на пятый день после начала переговоров, такие грамоты даны окольничему князю Мезецкому, думному дворянину Василию Сукину, стольнику Борису Пушкину; 8 ноября — дворянину Андрею Федоровичу Палицыну, который тут же получил и чин стряпчего; 15 ноября — рязанцу Захарию Ляпунову, брату Прокопия: 24 ноября — дьяку Сыдавному-Васильеву и т. д.
Само собой разумеется, как уже сказано, что получить королевскую милость и жалованную грамоту на желаемую вотчину иначе было невозможно, как согласившись присягнуть в верной службе самому королю, против чего так твердо и неуклонно стояли главные послы.
Таким образом, в то время как главные послы приходили в отчаяние от требований короля и поистине страдали не от одного холода и голода, но и всею душой,— легкие и поворотливые люди из посольства заботились только о себе и успевали устраивать свое благополучие, как нельзя лучше, отдаваясь в полную волю незваного самодержца. Естественно, что король не сдавался ни на что и только распространял и возвышал свои требования и притязания. Он видел, что посольская почва неустойчива, и надеялся совсем поколебать и главных представителей посольства; а то и совсем их переломить, то есть распорядиться с ними по своей воле, как подобало самодержцу. Уверенность короля больше всего утверждалась тем обстоятельством, что в Москве в это же время очень усердно работал для него Кривой-Салтыков. Как мы видели, бояре уже служили не столько королевичу, сколько самому королю, причем еще 21 сентября Москва — Кремль — уже совсем была отдана в руки поляков. Вот почему и посольские изменники, узнавая ход дела, точно так же крепко надеялись, что все устроится в пользу короля, а потому забегали вперед и выпрашивали у него всякие милости.
Члены посольства, думный дворянин Василий Сукин, которого поляки именовали почему-то князем, и дьяк Сыдавной-Васильев уже прямо отдались королю и были посланы им в Москву с грамотами и с тайным поручением, на которое они сами и вызвались, что приведут к присяге на имя короля всю Москву и все Московское государство. Ясное дело, что они хорошо знали, что творилось в Московском Кремле, а потому в том же направлении устраивали и свои отношения к посольству, почитая его настойчивость делом глупым и бесполезным. Был ли заодно с Сукиным отец Авраамий? Сукин за свою присягу королю получил в кормление даже целый город Коломну. Кроме того, изменники постоянно сообщали королю о всех посольских совещаниях и разговорах, так что Сигизмунд все наперед знал, о чем будут говорить послы.
Гетман Сапега очень старался склонить к измене и думного дьяка Томилу Луговского. В нем была существенная сила.
Но это был один из тех немногих, но величавых столпов, как выразился Пожарский о князе Голицыне, которые своей правдой и прямизной неколебимо держали и умели поддержать расшатавшуюся во все стороны Русскую землю.
Когда Сукин и Сыдавной совсем уже отправлялись в Москву (8 декабря), гетман Сапега позвал к себе Луговского за каким-то важным делом. Посоветовавшись с Филаретом и князем Голицыным, думный дьяк явился к гетману. Первое, что ему представилось, были Сукин и Сыдавной, наряженные в богатое платье, которых Сапега вел к королю на прощальный поклон. Гетман попросил Луговского подождать немного:
— Я вот только представлю,— говорил он,— сих господ и других дворян на отпускную аудиенцию, потому что Сукин стар, а прочие, живучи здесь, проелись. Король отпускает их в Москву по домам («за наказом касательно Смоленска», т. е. чтобы кремлевские бояре дали наказ о сдаче Смоленска королю).
Луговской остановил гетмана.
— Лев Иванович! — сказал он.— Не слыхано того нигде, чтобы так послы делывали, как делают Василий и Сыдавной. Покинув государ-ское и земское дело и товарищей своих, с кем посланы, едут к Москве. Как им посмотреть на чудотворный образ Пречистой Богородицы, от которой отпущены! За наш грех ныне у нас такое великое дело началось, какого в Московском государстве не бывало! И кровь христианская беспрестанно льется и вперед не ведаем, как ей уняться. Хотя бы Василия Сукина и прямо постигла болезнь [старость] и ему бы лучше тут умереть, где послан, а от дела не отъехати. И старее его живут, а дел не мечут. А Василию еще можно жить... Также и Сыдавному: хотя бы он и проелся, а еще жить можно. А коли Сыдавной для того отпущен, что он проелся, так и нас всех пора отпустить, все мы так же проелись, как и Сыдавной. Подмога нам всем равна дана... Судит им Бог, что они так делают!
Да и то, государь Лев Иванович, я тебе объявляю,— продолжал Луговской.— Как они к Москве придут, я ожидаю, что во всех людях будет сумнение и скорбь. Да и в городах, как только про то услышат, и там должно надеяться, будет большая шатость. Где это слыхано, чтобы послы так делали, как они делают! Да и митрополиту и князю Василию Васильевичу с товарища вперед нельзя будет ничего делать. Послано с митрополитом духовного чину пять человек, а нас послов с князем Василием Васильевичем также пять человек: и половину отпусти, а другую оставь... И в том волен Бог, да государь Жигимонт король, а нам вперед никакими мерами нельзя ничего делать.
Печалиться об этом нечего,— ответил гетман.— Вы все находитесь в воле государевой! Его величество отпускает их по их просьбе, а вы и одни посольское дело можете справить. И от приезда их в Москву, кроме добра, никакого худа быть не может. Они нашему государю служат верно. Авось, на них глядя, и из вас кто захочет также послужить верой и правдой. Государь и их также пожалует великим своим жалованьем, поместьем и вотчинами. А кто пожелает, и в Москву отпустит.
Луговской твердил свое.
— Надобно, Лев Иванович, просить у Бога и у короля, чтобы кровь христианская литься перестала, чтобы государство успокоилось... А присланы мы к королевскому величеству не о себе бить челом и промышлять, но обо всем Московском государстве.
Так заключил свои речи думный дьяк. Сапега вскоре ушел к королю представлять Сукина и Сыдавного.
Возвратившись к Луговскому, он увел его в особую комнату и стал уговаривать, что желает ему всякого добра и останется всегдашним его другом, только бы он послушал и послужил королю прямым сердцем. «А король наградит тебя всем, чего только пожелаешь»,— окончил гетман. Луговской ответил, что всякий себе добра желает, а потому и он принимает за великую честь благосклонность короля и готов все для него сделать, что только возможно.
Гетман тотчас же предложил, чтобы думный дьяк отправился вместе с Сукиным в осажденный Смоленск и уговорил бы Шеина и смолян целовать крест королю и королевичу, а главное, чтобы они пустили з город польское войско.
— Никакими мерами этого мне нельзя сделать,— ответил Луговской.— Без совету послов не только что того делать, и помыслить о том нельзя, Лев Иванович! Как мне такое дело сделать, которым на себя вовеки проклятие навести! Не токмо Господь Бог и люди Московского государства мне не потерпят, и земля меня не понесет! Я прислан от Московского государства в челобитчиках, а мне первому же соблазн в люди положить. Нет, по Христову слову, лучше навязать на себя камень и вринути себя в море, нежели соблазн такой учинить. Да и королевскому делу, Лев Иванович, в том прибыли не будет. Я знаю подлинно, что под Смоленск и лучше меня подъезжали и королевскую милость сказывали, а они и тех не послушали. А если мы пойдем и объявимся ложью, то они вперед и крепче того будут и никого уже не станут слушать.
Гетман настаивал и повторял:
— Ты только съезди и себя им покажи, а говорить с ними будет Василий Сукин. Он ждет тебя и давно готов.
Повторял и Луговской:
— Без митрополита и без князя мне ехать нельзя. Да и Василию ехать не пригоже и от Бога ему не пройдет. Коли хочет, пусть едет, в том его воля.
Надо к этому прибавить, что во время длившихся переговоров послы успели передать в осажденный Смоленск Шеину, чтобы он ни в каком случае не сдавался, хотя бы и от них самих было прислано повеление о сдаче.
На другой день прямые послы призвали своих кривых товарищей-изменников и говорили им, чтобы они попомнили Бога и души свои, да и то, как они отпущены из соборного храма Пречистой Богородицы от чудотворного Ее образа; и как напутствовал их патриарх и весь собор, и бояре и все люди Московского государства; чтобы убоялись Господа и Его праведного Суда и не метали бы государского земского дела, к Москве бы не ездили; промышляли бы о спасении родной земли, ибо обстоятельства безвыходные: сами видят, как государство разоряется, кровь льется беспрестанно, и неведомо, как уймется; что, видя все это, как им ехать к Москве, покинув такое великое дело. «А у нас,— прибавляли послы,— не то что кончается, а дело [уговор с королем] еще и не началось».
— Послал нас король с грамотами, как нам не ехать,— ответили кривые, вовсе не помышляя о том, что король еще не был их государем и не мог, по правам посольства, распоряжаться чужими послами. Но в том-то и дело, что они уже присягнули королю и уже служили ему, как верные подданные. Они теперь хорошо понимали, что прямые послы, сколько бы ни стояли на своем, ничего не достигнут89.
В этом рассказе о раздвоении посольства довольно явственно обозначается тогдашнее раздвоение самой русской мысли или русского общества, где одни легко продавали Отечество по самой дешевой цене всякому встречному и поперечному, а другие, напротив, самое помышление об измене русским интересам почитали величайшим, неискупимым грехом, за который и земля не понесет изменника. Это были немногие остаточные, последние люди, но в них-то и хранилась заветная историческая национальная сила, спасавшая не один раз русскую народность.
Что же во все это время, от 7 октября и до 8 декабря, делал под Смоленском немаловажный член посольства, знаменитый спасатель Отечества троицкий келарь Авраамий Иванович Палицын?
Ровно через месяц по прибытии посольства в стан короля и через три недели после того, как начались посольств переговоры, именно 7 ноября, он получил от его величества, по челобитью, от своего лица и братии, не поминая об архимандрите Дионисии, тарханную утвердительную грамоту на все монастырские вотчины. В двадцатых числах ноября Ав-раамием получена еще грамота, утверждавшая за монастырем сбор пошлин на Конской площадке в Москве, с освобождением от платы сторублевого откупа. 6 декабря, по его же челобитью, дана монастырю грамота, по которой велено с монастыря взять денежных доходов в полки 200 р., да кормить ратных людей; но велено взять деньги со льготой, по случаю монастырского разоренья, только с живущего, т. е. с наличных данников, кроме пустых вытей, с которых по окладу также сбиралось90.
Стало быть, монастырь, хотя и льготно, но все-таки отдавал не кому другому, а королю 200 р., да кормы ратным, конечно, тем, которые будут служить королю же. Монастырь, стало быть, на основании этой грамоты уже служил королю наравне с Кривым-Салтыковым.
Все это выпрашивалось, конечно, от имени и в пользу родного монастыря. Но настало ли разумное время для подобных челобитий? Посольств переговоры велись в таком характере, что помышлять о каких-либо правах, а тем больше об утверждении разных прав, не представлялось возможности. Какие права и какое утверждение тарханных грамот могло прийти какому-либо честному человеку в голову, когда и самый царь еще не был утвержден на царстве. Послы, действуя разумом и душой и сердцем всей земли, ни за что не хотели присягать Сигизмунду, а он не хотел и сыну королевичу отдать Московское царство, очень желая сам быть царем. Вот в каких обстоятельствах изменные члены Посольства оставляли послов и отъезжали в Москву. Дело еще и не начиналось, говорили прямые послы, а кривые почитали его уже оконченными. И вот среди этих-то безвыходных обстоятельств и при полном отчаянии главных послов, препрославленный представитель знаменитейшего и богатейшего монастыря, всегдашнего заступника и поборателя государству и всей земле в политических напастях, отложился от послов и, следовательно, ото всей пославшей их земли, и ходит по передним — у кого же? — у католиков, у гетмана и короля, выпрашивая себе тарханы и льготы наряду, плечо о плечо с Кривым-Салтыковым, Федькой Андроновым, Михаилом Молчановым и со всякими предателями Отечества. Сигизмунд в своей жалованной тарханной грамоте монастырю 1610 г. ноября 7-го называет Авраамия своим богомольцем и повелевает архимандриту и братии, по случаю пожалования, за него, государя, и за сына его Владислава Бога молшпи. Монастырь, следовательно, по милости своего келаря сделался тоже богомольцем короля Сигизмунда, о чем и речи не было ни в каких договорах с поляками и о чем без оскорбления не мог подумать ни один истинно русский человек.
И для чего понадобились эти жалованные грамоты? Грозила ли монастырю какая опасность, что вотчины его будут отняты и розданы другим? Ведь в московском договоре о присяге королевичу, который так твердо отстаивали послы, а вместе с ними должен был отстаивать и Авраамий, прямо, между прочим, говорилось: «А што дано церквам Божьим и в монастыри, отчины или угодьи, и што шло при прежних государех ружного хлеба и денег и всяких угодий, и того данья и всех прежних государей Московских, и боярского, и всяких людей данья, у церквей Божьих и у монастырей не отнимати,— быти всему по-прежнему, ни в чем не нарушаючи».
Сигизмунд не желал исполнить договор, но не в этих статьях. Он требовал новых прибавок к нему, о присяге себе, о сдаче Смоленска и т. п. Переговоры на этом и остановились. Кроме того, Сигизмунд, стоя у Смоленска, вовсе еще не был так страшен, чтобы вперед просить у него пощады. Было бы честнее и понятнее, если бы первенствующий монастырь выпросил у короля общую грамоту, подтверждающую только вышеприведенную статью договора; а келарь, как Федор Андронов, как Михайло Кривой-Салтыков и пр., выпросил тарханы только одному своему монастырю.
Явное дело, что Палицын, выпрашивая грамоты, действовал так или в полнейшей уверенности, что Сигизмунд будет великим государем Москвы, или для каких-либо себялюбивых целей, и напрасно и недостойным образом впутывал сюда же свой монастырь.
Можем с вероятностью думать, что, как духовный и немаловажный чин, он старался выставиться перед королем, выдвигая свое особое усердие перед будущим Самодержцем Русской земли на всякий случай, для всяких будущих милостей, в числе которых мог представиться даже и патриарший престол. Ведь многие бояре думали же о царском престоле; по словам поляков, и самый Ляпунов начинал свой подвиг с мыслью быть царем и говаривал: «Да ведь же Борис Годунов, Василий Шуйский, или Гришка Отрепьев не лучше меня были, а на царстве сидели». Отчего же одному монаху невозможно было думать о патриаршем престоле, тем более, что в своем Сказании он постоянно выставляет себя учителем и поучителем православного народа, всех бояр, всех казаков, всего воинства, присваивает себе от имени своего монастыря руководящий почин в важнейших событиях и тем самым как бы поставляет себя на патриаршее место, а потому для той же цели скрывает и заслуги патриарха Гермогена. Нельзя также сомневаться, что грамоты были даны Авраамию не иначе, как за принесенную королю присягу, ибо такова была воля Сигизмунда, объявленная всем, кто хотел что-либо получить от него. В этом случае старец ничего особенного не совершал. Он так поступал, взирая на кремлевских владо-мых бояр, которые уже давно присягали королю или готовились присягать. Стоя в рядах польской партии, он, по всему вероятию, вполне надеялся на общий поворот всего русского разума в сторону Сигизмунда. Не совсем ясно, но он сам проговаривается о таком своем воззрении на ход тогдашних дел.
Польские паны на посольских переговорах, видя твердость и настойчивость послов, сказали им, что только они одни бездельничают, настаивая на своем: что вопреки им все Московское государство королю хочет служить и прямить во всем, и показывали послам челобитные за руками, кто что у короля просит. Конечно, тут были челобития и старца Авраамия.
«Послы, до конца отчаявшася и неведуще, что сотворите»,— говорит сам старец и при этом высказывает свое мнение, что вообще посольство «бездельно бысть»; а его усердный защитник, г. Кедров, уже прямо утверждает, что посольство в действительности было бездельно и бесполезно. С точки зрения радетелей поляков и Сигизмунда, оно так и было, и старец этими словами в полной мере обличает свою преданность Сигизмунду; но в то же время существовала и другая точка зрения, вполне русская, на которой Палицын не стоял, а потому не мог ее понять, и, следовательно, не мог отметить в своем Сказании той истины, что посольство вовсе не было бездельно, а напротив, с честью сослужило великую службу для всей Русской земли.
Это хорошо понимали летописцы и все истинно русские люди, заявлявшие о том в своей переписке из городов. Ярославская грамота в Казань такими словами описывает тогдашние обстоятельства: «В смертной скорби люди сетуют и плачут и рыдают... а тем и утешаются, Божиим милосердием, что дал Бог за православную веру крепкого стоятеля, святейшего Ермогена патриарха... да премудрого боярина Михаила Борисовича Шеина и всех православных крестьян, смоленских сидельцев, что, узнав они то все,— оманки и ласканья ничьего не послушали и учинили досточудно и достохвально, стали крепко и мужественно насмерть, на память и на славу и на похвалу в роды и в роды. А на Москве смоленские люди тем помочь учинили великую, что король не опростався. И тем [в Москве] утешались и ожидали, что на Резани Прокофей Петрович Ляпунов с заречными городы за православную веру стали, сами собрались и по городам ссылались; и услыша их передовых людей и поход Прокофьев, во всех городах единодушно, и несомненно и безбоязненно собрались и пошли». Если бы Смоленск отдался Сигизмунду, то вместо ляпуновского ополчения в Москву явился бы с полками поляков сам король. Но Шеин не дал ему опростаться! В этом и заключалась великая его заслуга для русских людей, не желавших продавать Отечества, подобно разным авраамиям.
А кто же поддерживал и укреплял в их доблести самого Шеина и Смоленских сидельцев, как не крепкие стоятели Филарет, Голицын и Луговской? «И Московского государства послы,— говорит летописец,— видя королевскую неправду, в Смоленск писали тайно к боярину к Михаилу Борисовичу Шеину, чтоб он сидел в Смоленске накрепко и королю не сдавался. Хотя Москва королевичу крест и целовала, но королевская и гетмана Желковскова неправда, на чем гетман на Москве присягал,— тово [они] не учинили...» На тайные сношения послов с Шейным очень жаловались и сигизмундовы паны.
Все бедствия послов оттого и происходили, что Сигизмунд настойчиво заставлял их писать Шеину, чтобы сдал Смоленск. Потом он сам послал объявить Шеину, что Москва ему крест целовала, а потому и Смоленск должен быть в его руках. Шеин ответил: «Хотя Москва королю и крест целовала, и то на Москве сделалось от изменников. Изменники бояр осилили. А мне Смоленска королю не здавывать, и ему креста не целовать, и биться с королем до тех мест, как воля Божья будет. И кого Бог даст государя, того и будет Смоленск!»
В ответ на эти речи король повелел еще пуще утеснять послов во всем, хорошо понимая, что Шеин так говорит и действует, согласившись с послами. Вот в чем заключалось бездельничанье послов и бездель-ность посольства. А в это самое время, как продолжает летописец, от-купяся у Сапеги, многие члены посольства, Мезецкий, Сукин, Сыдав-ный, Палицын и другие, отъехали к Москве. «И того ради послы до конца отчаяшася и не ведуще что сотворите!» — восклицает сам Палицын, умывая руки во всем этом деле и совсем не поминая, что он сам был одним из усердных и верных слуг Сигизмунда. Недаром уже при царе Михаиле старца прозывали королем вместо келарят.
Когда послы призвали к себе своих кривых товарищей, чтобы остановить их от безбожного дела, то не пришел только старец Авраамий, сказавшись больным. Ему невозможно было прямыми глазами взглянуть на митрополита, на свою духовную власть, которая от Божественных Писаний действительно могла бы его поколебать и остановить. А вслед за тем больной уехал в Москву, получив от короля вместе с Новоспасским архимандритом Евфимием отпускную грамоту, от 12 декабря, к патриарху, в которой очень лукаво обозначено, что они приходили к королю от всего Московского государства с послами бити челом о королевиче, что король их челобитье слушал и отпустил их к Москве. Только! Отъезд этих черных властей и членов посольства подействовал и на остальных очень ободрительно. На них глядя, попы, дьяконы, многие дети боярские, многие дворяне точно так же поспешили убраться от тесноты и напасти, в какой находилось посольство. Многие мелкие люди, не получившие грамот на вотчины, конечно, уехали раздраженные на коварстве поляков: но большие люди и власти, получившие вотчины и тарханы, несомненно все еще надеялись, что ветер будет попутный. «Но надобно предварительно уведомить читателя,— говорит добрый Голиков, — что из духовных особ, оставивших послов, троицкий келарь Авраамий Палицын сей поступок свой загладил сугубо. Он такую окажет Отечеству слугу, что не только заслужит сию вину свою, но и удостоится причислен быть к немногому числу избавителей Отечества, как то мы увидим впоследствии».
Да. Это было бы справедливо, если бы оставленное Палицыным похвальное сказание о самом себе оставалось единственным источником для истории Смутного времени. К сожалению, сохранились более достоверные свидетельства, при сличении которых со Сказанием подвиги старца представляются несколько в ином виде.
О своем участии в посольстве он ни слова не промолвил; ни слова и никакого намека он не оставил и о выпрошенных им грамотах у Сигизмунда. А похвастать было чем при его любви к своей особе. Но в том и дело, что вскоре случилось совсем неожиданное для него. Ветер так переменился, что не только говорить, но и показывать эти грамоты было уже невозможно и даже опасно. Лучше, если бы их не было. С русской точки зрения они составляли, и теперь составляют, неизгладимое пятно в истории монастыря на той странице, где говорится одеяниях келаря Авраамия Палицына. Они возводят недостойную клевету на все поведение монастыря при архимандрите преподобном Дионисии, который в бедственные эти времена строго и неуклонно держал и исполнял святые монастырские заветы первоначальника Лавры, преподобного Сергия, и выразил это уже тем одним, что соделал свой монастырь на все это время больницей и богадельней для ратных людей и всяких страдальцев на весь подмосковный округ.
Итак, 12 декабря старец Авраамий покинул посольство и поспешал, как предводитель многих таких же беглецов, к Москве. Его усерднейший защитник г. Кедров очень пространно, на 10 страницах, обсуждает этот поступок Авраамия и, конечно, приходит к тому заключению, что старец изменил послам потому, что лучше и вернее их понимал задачу посольства, и так как оно было бездельно, то он заблагорассудил уйти, дабы в Москве пропагандировать против поляков, отчего по приезде его в Москву и начинается будто бы повсюдное движение против них. Измена Палицына была «официальная, видимая», прибавляет автор и старается показать, что невидимо, неофициально старец был честнейший человек.
Это правда. Он в действительности честно служит Сигизмунду. Вслед за Сукиным и Сыдавным он поспешал к Москве не иначе, как за тем, чтобы поддерживать и распространять присягу королю Сигизмунду и, вероятно, очень надеялся, как мы заметили, что следом за ним и Сигизмунд скоро прибудет в столицу. Все кривые, получившие вотчины, этого очень желали, а старец уже был богомольцем короля и, следовательно, согласно полученным грамотам должен был, как честный человек, работать всячески о пользах короля и желать, чтобы королевское дело поскорее установилось. Действительно, сводя различные обстоятельства к одному месту, возможно предполагать, что Авраамий ехал в Москву в немалой уверенности, что дело Сигизмунда должно восторжествовать. Сигизмунд в это время (ноябрь, декабрь и начало января) действовал от своего имени как настоящий самодержец, то есть с полной надеждой, что ветер дует в его сторону. Он рассылал по всем городам увещательные грамоты, дабы все обратились к нему, надеялись на его жалованье, что всем он учинит мир, покой и тишину; он распределял начальников по разным ведомствам московского управления, раздал чины: кому оружейничего, кому ясельничего, кому Стрелецкий приказ, кому Пушкарский, Ямской, Посольский, Поместный и т. д., распределил все места, восстановляя порядок. Все это происходило, конечно, по рассуждению кремлевских владеющих бояр, которые и со своей стороны писали такие же увещательные грамоты и крепко надеялись, что их самодержец неотменно прибудет в Москву для установления покоя и тишины. Они писали в города, что с радостью ожидают его прихода в Москву. Так мыслила и надеялась вся преданная Сигизмунду толпа русских изменников, все те люди, которые получали от него вотчины, чины, всякие кормления, всякую его ласку и пожалованье. В этой радостной надежде и старец Авраамий рассудил за благо получить от Сигизмунда утвердительный лист-документ на вотчины своего монастыря. Если бы он не надеялся, что Сигизмунд будет государем Московским, он и не подумал бы, как рассудительный человек, бить ему челом об утвердительной грамоте. Что можно было утверждать в это время, когда вокруг все колебалось? Итак, не только возможно, но и должно предполагать, что старец ехал в Москву с твердыми мыслями служить Сигизмунду заодно со всеми владеющими кремлевскими боярами, не находившими для себя другого выхода из окружающих тяжких смутных обстоятельств. Новый летописец (стр. 125) прямо говорит, что Василий Сукин, Сыдавной, Васильев и прочие присланные с митрополитом духовного чина и дворяне «сами назвашася, прошахуся у кроля, чтоб их отпустил к Москве, а они ему хотят привести ко крестному целованию московских людей, чтоб целовать крест самому кролю, а не сыну его. Кроль же словесы похваляя их к себе радение и отпусти к Москве...»
Но отец Авраамий не совсем хорошо знал, что творилось тогда в Москве. Об этом не дает никаких сведений и его защитник.
Сторонники Сигизмунда устраивали все как нельзя лучше, дабы достигнуть своих целей. В те самые дни, когда Авраамий получал свои тарханные грамоты, из королевского стана была послана от 16 ноября увещательная грамота всему посаду Москвы, гостям, торговым и черным всяким слободским посадским людям, в которой король заявлял, что хочет дать на царство своего сына Владислава, чтобы были надежны, смуты бы не делали; что за то он и сын его всех пожалует «великим жалованьем, чего у вас и на разуме нет, и велит учинить мир, и покой, и тишину и благоденство такое, как бывало при прежних государях». Такие же грамоты были отправлены во все важнейшие города. Они писаны не от Владислава, которому присягали, но от самого короля, который являлся главным государем, не отделял себя от сына, ожидая и себе такой же присяги. Это милостивое жалованное обращение к посадским, вызванное, несомненно, их недовольством и озлоблением против поляков, конечно, укрепляло надежду, что они сдадутся и согласятся на ожидаемую присягу. Вслед за тем, как только были получены и прочтены эти грамоты в Москве, приступили к своему делу и радетели Сигизмунда.
30 ноября, в Никольскую пятницу, вечером, пришли на подворье к патриарху Михаил Кривой-Салтыков да Федор Андронов и стали говорить, чтобы патриарх благословил их и всех православных крест целовать королю. А утром на другой день, 1 декабря, с теми же словами и в сопровождении тех же изменников приходил первенствующий боярин Федор Мстиславский. И вечером, и утром они услышали от патриарха решительный отказ. Бояре кричали на него и бранили, а Салтыков даже вынимал нож. Патриарх не устрашился и отказал наотрез, что тому не бывать.
После того он разослал по московским слободам и сотням, к гостям и торговым людям повестку, чтобы все были к нему немедленно в Успенский собор. Собравшийся Посад, выслушав в соборе прискорбную повесть патриарха, одной душой и одним словом отказался целовать крест королю. Посадские, конечно, были безоружны, иначе их не впустили бы в Кремль, а потому поляки на конях во всякой сбруе и вооружении подъехали к собору, намереваясь, может быть, поустрашить народ. Но Посад и им дал отповедь, что королю никто креста целовать не станет. По всей посадской истинно русской неизменной Москве распространилась скорбь, печаль, озлобление, что заставляют целовать крест королю. А именно на эту присягу так рассчитывали все предатели с их соумышленниками, и так надеялся и сам старец Авраамий, скорыми стопами подвигавшийся к Москве. Для прямых людей положение было безвыходное, отчаянное. В Кремле измена и поляки, в Калуге — вор, у Смоленска — другой вор, польский король. Помощи и заступления ниоткуда. В таком отчаянии москвичи встретили Николин день и, несомненно, крепко помолились Николе Заступнику. Прошла еще неделя, и 14 декабря по городу вдруг разнеслась неожиданная и неимоверная весть, что Тушинский царик убит 12 декабря в Калуге князем Петром Урусовым. Радости москвичей нельзя было изобразить. В действительности, целая гора с плеч свалилась. Дышать стало свободнее. Мгновенно во всех умах возродилась одна мысль: от одного врага избавил Бог, теперь всеми силами надо отделаться и от другого. Все меж себя стали говорить, как бы во всей земле всем людям соединиться и стать против поляков, чтобы выгнать их из государства всех до одного.
Вот где и вот в какое время зародилась первая мысль о всеобщем ополчении. Твердой опорой и непоколебимым хранителем этой мысли был патриарх Гермоген. Но и со своей стороны немалую опору он сам находил в московском Посаде, с которым постоянно сносился и советовался и о котором все города вскоре узнали, что «москвичи посадские всякие люди, лучшие и мелкие, все принялись с патриархом и хотят стоять». Едва ли не в тот же день патриарх стал писать и рассылать по всем городам грамоты, и к служилым, и к посадским, призывая и приказывая соединиться и идти не медля на общего врага, чтобы неотменно прийти к Москве по зимнему пути. Особую надежду, как на доброго воеводу, известного всей земле, он полагал на Прокопия Ляпунова, и к нему-то прежде всего и отправлена была грамота. По свидетельству Маскевича, такие грамоты были перехвачены поляками уже 15 декабря, следовательно, на другой же день, как Москва узнала о погибели Тушинского вора.
Этих первых грамот патриарха мы не имеем; но о них очень ясно говорит тотчас же в январе и феврале начавшаяся горячая переписка городов между собою (С. Г. Г II, 507). О них поминает и сам Сигизмунд: единогласно утверждают о том и все его паны, представлявшие впоследствии, что такая грамота от 8-го января была послана в Нижний Новгород (Акт Зап. России IV, 482). Но в тех же во всех случаях никто ни одним словом не поминает о каких-либо грамотах, писанных от Троицкого монастыря.
Когда с половины марта по Москве стала разноситься радостная весть, что собравшиеся из городов полки уже приближаются, московский народ не выдержал, воодушевился и охрабрился и по случайной ссоре тотчас поднялся на поляков, загоняя их внутрь города. Точно так же и поляки, и кремлевские бояре, видя неминуемую беду, озаботились о своей защите и для этого употребили последнее средство — они зажгли город. Таким образом, первой и единственной причиной Московского пожара 19 марта было приближение со всех сторон ляпуновского ополчения. Польский Дневник упоминает, что Ляпунов с полками находился в это время в нескольких милях (у Николы-на-Угреши), хорошо видел зарево пылавшего города и тотчас же послал Просовецкого с Гуляй-городом и несколькими тысячами войска. Но 21 марта этот передовой отряд был отбит паном Струсем в 7 или 8 верстах от Москвы. К этому присовокупляются и русские свидетельства, подтверждаемые и польскими, что в самую ночь того же 19 марта, как говорят поляки, или утром на другой день, в среду, 20 марта, как говорят наши летописцы, у города появился с ляпуновским отрядом Иван Васильевич Плещеев, но в битве с поляками покинул щиты и побежал назад. Затем 24 марта пришел к городу Заруцкий, а 25-го Трубецкой и сам Ляпунов, который после писал в грамотах, что всей землей они собрались в Москве 1 апреля.
Таким ходом дел собралось под Москву первое, ляпуновское ополчение, поднятое прямо и непосредственно грамотами патриарха Гермогена. Но старец Авраамий неукоснительно говорит, что оно было поднято грамотами Троицкого монастыря. Этой басней и начинает он свои подвиги по возвращении от посольства в Москву.
Он говорит, что в самый день сожжения Москвы, 19 марта, к Троице принес эту страшную весть боярский сын Алеханов, что монастырь в тот же день отпустил наспех под Москву на помощь своих слуг 50 человек и стрельцов 200 человек, «а в Переяславль-Залесский к воеводам Ивану Волынскому и князю Федору Волконскому и ко всем служивым людям послал весть, прося тоже о помощи». По этому рассказу, около Москвы пусто, никого не видать, и только один Троицкий монастырь заботится о ее спасении. И г. Кедров (стр. 79) говорит, что «первые подали весть о разорении царствующего града Москвы троицкие власти». «По сем же разослаша грамоты во все города Российския державы к боярам и воеводам, пишуще к ним о многоплачевном конечном разорении Московского государства, моляще их от различных Божественных Писаний, и поведающе им в писаниях, како...» — здесь старец общими книжными местами излагает содержание грамот, призывавших идти немедленно к царствующему граду на богомерзких польских и литовских людей и на русских изменников. «Много же и ина от Божественных Писаний пишуще к ним со многим молением о поспешении на иноплеменных».
«Сицевым же грамотам от обители Живоначальныя Троицы во вся российские городы достизающим, и слуху сему во ушеса всех распростра-няющуся, и милостию Пребезначальныя Троицы по всем градом вси бояре и воеводы, и все христолюбивое воинство, и всенародное множество православных христиан помале разгорающеся духом ратным, и вскоре сославшеся, сподвигошася от всех градов со всеми своими воинствы, по-идоша к царствующему граду на отмщение крови христианския».
Первый по росписи старца, конечно, пришел его вероятный милостивец и друг, князь Д. Трубецкой. Вторые из Переяславля Иван Волынский и князь Волконский, за ними ведь посылал монастырь. Третий Ляпунов и т. д.
Если читать одно это Сказание, то как в самом деле не поверить, что ополчение собралось и пришло под Москву неотменно по призыву Троицких грамот и что передовым воеводой в нем красовался не Ляпунов, а Трубецкой, дотоле только тем и известный, что у Тушинского вора он получил боярство и служил ему, как подобало, называясь, конечно, его холопом и перебегая за ним из Тушина в Калугу.
Действительно, одно это Сказание старца Авраамия и служило у многих единственным источником при описании событий Смутного времени. Никто не потрудился хорошенько вникнуть в самый рассказ старца, довольно спутанный, затемненный и противоречивый. Впрочем, сто лет назад, когда стала распространяться Авраамиева слава, по многим причинам и невозможно было подвергать критике его сказки.
Описывая события и дела более или менее известные всем его современникам, старец, конечно, не мог совсем не сказать ни слова ос очевидной для всех истине, что в этом первом ополчении главным деятелем был Ляпунов. Он и говорит об этом, но не так, как следует, и не на том месте, где следовало.
Описав в 69 главе с напускным омерзением погибель Тушинского вора, он в 70 главе сказывает очень коротко, что собственно не Ляпунов, а вообще рязанцы, у них же начальник был Ляпунов, сославшись с другими городами и обратив к себе Заруцкого с казаками, не под Москву направились, куда их призывал патриарх, а начаша изо всех градов лит-ву изгоняти. Но во всех градах в то время литвы не было, а собирались тогда во всех градах и выходили из городов русские люди изгонять литву, засевшую в Москве. Затем следует очень витиеватая и многословная 71 глава, где изображается подвиг, происшедший от Троицких грамот, для чего серединным и исходным обстоятельством ставится пожар Москвы 19 марта.
Старец на стр. 248 ясно говорит, а за ним утверждает то же и г. Кедров, что грамоты были разосланы если не в тот же, то на другой или на третий день, т. е. 20 или 21 марта, и не поминает при этом, что ополчение где-либо собиралось; а дальше, на стр. 251, прямо свидетельствует, что оно стало собираться и духом ратным разгораться по получении си-цевых грамот. Но зато прежде, на стр. 246, он довольно отчетливо сказывает, что Салтыков и Андронов, думая о скором приближении многого российского воинства, от Рязани, от Владимира, от Казани и от иных городов, по своему лукавому нраву умыслили злое коварство над царствующим градом Москвой, т. е. совершили побоище москвичей и пожар 19 марта.
Таким темным, если не лукавым способом изложения старец спутывает ложь с правдой и оставляет внимательного читателя в крайнем недоумении. Если Салтыков и Андронов, сидя почти в осаде в Кремле, уже знали о приближении ополчения и потому, спасая себя, запалили город, то как же старец и монастырь ничего об этом не ведали и начали писать о призыве ратных только после пожара?
Они поспешили послать в Переяславль к воеводам Волынскому и Волконскому... Но откуда взялись там эти воеводы? Старец об этом молчит. А всем тогда было известно, что Волынский вел полки ярославские, а князь Волконский — костромские, и 19 марта они должны были стоять не в Переяславле, а где-либо ближе к Троицкому монастырю или к Москве, ибо назначено было прийти к Москве всем в один день, и 8 марта они уже стояли в Ростове, зачем было писать из монастыря грамоты в города, в Ярославль и Кострому, прося и моля скорее идти под Москву, когда полки этих городов уже находились в окрестных от монастыря местах, когда и все полки всех других городов тоже приближались к Москве. Если бы Авраамий сказал, что грамоты писаны в полки, то было бы похоже на правду; но он живописно изображает, как именно в городах услышаны были сицевые грамоты и как все помалу разгорались от них ратным духом. И как быстро, по его описанию, собралось все это ополчение, успевшее и грамоты получить, и уведомить о том соседей, близких и далеких, собрать полки, заготовить кормовой запас и т. д. и прийти к Москве. На это всего потребовалось только каких-нибудь пять дней, ибо 20 марта были посланы грамоты (т. е. в тот самый день, в среду, когда под Москву утром уже пришел ляпуновский воевода Иван Плещеев), а 24 и 25 марта к Москве прибыли уже полки и воеводы из Калуги, Тулы, Владимира, Рязани, из Ярославля и Костромы и проч. Впрочем, защитник старца, г. Кедров (стр. 79), не шутя говорит, что грамоты из Троицкого монастыря расходились с быстротой молнии.
Как ни печальна истина, но должно сказать, что история старца об обстоятельствах собрания первого ополчения под Москву оказывается чистейшей выдумкой, составленной в похвалу своему монастырю, а главное, самому себе, так как старец во всех подобных случаях подле монастыря и его архимандрита преподобного Дионисия всегда ставит и очень выставляет самого себя. Эта печальная истина, конечно, очень неудобна после тех, много и премного раз написанных непомерных похвал старцу как самому деятельному представителю монастыря и как герою Смутного времени, стоящему будто бы даже впереди всех других.
Нам кажется, что историки напрасно пользуются деяниями знаменитого в летописях Отечества старца Авраамия для изображения деяний самого монастыря. Лучше иметь одну строку истинной славы и чести, чем целую большую книгу славы и чести ложной или сомнительной!
Усерднейший защитник старца, г. Кедров, рассуждая о том, почему Палицын ничего не говорит в своем Сказании о личной деятельности преподобного Дионисия, очень верно заметил (стр. 77), что «ему [Пали-цыну] нужно было засвидетельствовать пред современниками и потомством о своих личных подвигах, и совсем не о подвигах Дионисия...» Это вполне справедливо. И здесь сказана лучшая характеристика для сказаний старца, ибо в них мы постоянно встречаемся с этим авторским притязанием келаря Авраамия. Такими недостойными притязаниями перед глазами легковерного потомства он совсем затемнил светлую личность архимандрита Дионисия, истинного представителя монастыря и истинного героя во всех тех подвигах, какими Авраамий хотел прославить только себя. Но будем продолжать.
Ляпуновское ополчение в весенние три месяца успело загнать врагов в Китай-город и в Кремль и осадило их там. Между тем в обители Троицкой во все дни совершались молитвы о Божьей помощи. Вероятно, 5 июля, на память святого Сергия, в монастыре святили воду и по обычаю с этой освященной водой (как прежде приходили к царю и патриарху) прибыл в Москву келарь старец Авраамий, дабы освятить молебной водой все воинство. «Пришед, он паки укрепил от Божественных Писаний все христолюбивое воинство, и милость Господня была с ними».
После того архимандрит и келарь по совету бояр и воевод писали в Казань, по преждеписанному, к митрополиту Ефрему, и в Нижний, и во все понизовые города, и в Поморье о великом разорении Московского государства и о собрании под Москвой воинства и пр.
По указанию А. В. Горского, эта грамота писана от 13 июля. Она сохранилась. Но укрепление старца воинству оказалось напрасным, потому что спустя неделю по написании грамоты, именно 22 июля, Ляпунов был убит казаками по научению воевод начальников за составленный им 30 июня всеобщий земский приговор, весьма ограничивавший воеводский произвол по случаю раздачи вотчин. Между 30 июня и днем убийства, 22 июля, т. е. в эти три недели и именно после того, как старец паки поучал и укреплял воинство, в этом самом казацком воинстве разгорался заговор против Ляпунова, и происходила вся его борьба с казаками, длившаяся, конечно, не один день. Знал ли и мог ли что-либо узнать об этом старец? Г. Кедров уверяет (стр. 125, 126), что он хорошо знавал все тогдашние секреты.
Посланная в самый разгар упомянутой казацкой смуты и борьбы июльская Троицкая грамота не могла произвести своего впечатления по той причине, что следом за ней, через неделю же, повсюду разносилась изумительная и возмутительная весть об убийстве поборателя Прокопия Ляпунова, а затем, недели через три и не более как через месяц, из грамот патриарха Гермогена стало всем известно, что подмосковные таборы, воеводы и атаманье, хотят присягать воренку Ивашке, Маринкину сыну. Патриарх в отчаянии просил всех, и города и местных владык, писать под Москву поученье, учительную грамоту против этой возмутительной и изумительной мысли. Он отдавал подмосковное казацкое ополчение, так сказать, под суд всей земли. И естественно, что все земство после таких событий под Москвой стало смотреть на казацкое ополчение как на ближайшего врага общему спасению, столько же опасного, как и сами поляки. Но в то время (20 августа) как патриарх торопливо писал в душевном волнении эти грамоты, троицкий келарь Авраамий получал от Трубецкого и Заруцкого утвердительную грамоту на завещанную монастырю вотчину от вдовы Шапкиной на 2 сельца да 8 деревень с пустошами и со всем хозяйством. Других гражданских властей тогда не было, и поневоле приходилось утверждать себе права в казацких таборах92.
Все летописные свидетельства об этом времени, не исключая и Сказания Палицына, одно только и говорят, что неистовство казаков превзошло все меры, что земские ратные люди, в скорби и в страхе, почти все разошлись из-под Москвы, а кто и остался, то все претерпевали насилие, бесчестие и тесноту от казаков и жили в полном отчаянии.
«Бысть во всем воинстве мятеж велик и скорбь всем православным христианам, врагам же полякам и русским изменникам бысть радость велика. Казаки же начаша в воинстве великое насилие творити, по дорогам грабити и побивати дворян и детей боярских. Потом же начаша и села и деревни грабити и крестьян мучити и побивати. И такова ради от них утеснения мнози разыдошася от Царствующаго града... Разыдоша бо ся тогда вси насилия ради казаков... только остались Трубецкой, Заруцкий, Просовецкий с своими казаками, и тем стали литовские люди сильны». Они снова захватили в свои руки Белый город, Замоскворечье и в Кремль осажденным провезли запасы. Все это повествует сам старец Авраамий в 72 главе своего Сказания.
Потом пришел Ходкевич, говорит он дальше. Это было уже 25 сентября. А в русском воинстве, то есть у казаков, была скудость и голод великий, недоставало пороху и свинца. Стесненный великой скорбью, боярин Трубецкой с товарищами и со всеми атаманы писали в Троицкий монастырь со многим молением о свинце и порохе и опять моляще, чтобы писали грамоты во все города о помощи на иноплеменных.
Приходила ведь зима, надобны были и хлеб и шубы — вот чего, собственно, желали казаки и их воеводы. На зиму (в первой половине октября с 11 числа) отошли от Москвы и Ходкевич в Рогачев, и Сапега под Суздаль — кормиться. Но Ходкевич, на просторе от казаков, успел хорошо устроить защиту Кремля, доставляя туда не только запасы, но и свежее войско.
Между тем в Троицком монастыре сотворили собор и по просьбе Трубецкого с товарищи решили паки написать грамоты во все города со многим молением о помощи. Одна из этих грамот, в Пермь от 6 октября, сохранилась. Частью дословно она повторяет июльскую грамоту, а затем излагает дело не совсем сходно с обстоятельствами. О том, что говорит Палицын в своем Сказании, т. е. о злодействах казаков, об убийстве Ляпунова, она не поминает ни словом; о том, что от казаков все земские люди разбежались, что остались одни казаки, что поэтому они потеряли и Белый город и Замоскворечье и усилили Кремль, она ничего не говорит. Она, напротив, с достоинством упоминает, что, видя злую напасть, пришли Трубецкой да Заруцкий со многими воеводами (о Ляпунове уже нет слова), что бояре и воеводы и всякие ратные люди, т. е. все ляпунов-ское ополчение, никак не одни казаки, стоят под Москвой крепко и неподвижно в большом каменном Цареве Белом городе (который 4 августа взят поляками), а изменников и поляков осадили в Китай-городе и в Кремле (в который 5 августа Сапега свободно доставлял продовольствие), над ними промышляют, тесноту им чинят великую, в Китае-городе дворы верховым пушечным боем выжгли (что происходило, по Польскому Дневнику, без особого, впрочем, успеха, 15 сентября) и ожидают на врагов победы; что теперь пришел Ходкевич с двумя тысячами войска, стал по дорогам, откуда идут запасы... Но бояре и воеводы и всякие ратные люди стоят крепко и неподвижно... А каширяне, туляне, калужане и иных замосковных городов дворяне, и дети боярские, и всякие служилые люди к Москве пришли; а из северских городов Юрий Беззубцев со всеми людьми идет к Москве наспех; а по сторону Москвы, многих городов дворяне и дети боярские и всякие служилые и ратные люди собираются ныне в Переяславле-Залесском и хотят идти в сход к Москве ж. А потому и пермичам подобает стати с ними, подмосковными, обще заодно и быть в соединении и безо всякого мешканья поспешить под Москву в сход ко всем боярам и воеводам и всему множеству народа всего православного крестьянства. «Смилуйтеся,— оканчивает грамота,— ратными людьми помогите, чтобы ныне под Москвой, скудости ради, утеснением, боярам и воеводам и воинским людям порухи не учинилось...» Грамота не поминает ни о деньгах, ни о запасах, указывая вообще только на претерпеваемую скудость...
Витиеватое содержание грамоты принадлежало, конечно, троицким писателям; но все деловое ее содержание принадлежало казацким воеводам. Что же они говорили? Они говорили неправду. Они скрывали истинное положение дел. Никто из земцев в это время к ним не приходил, разве новые голодные станицы казаков и бездомных холопов, да и те не могли остаться у голодающей Москвы. Все, напротив, уходили к хлебу в крестьянские волости. В Переяславле также никакого сбора не могло происходить по той причине, что по этой дороге поляки промышляли о запасах и в ноябре овладели уже Ростовом. О приходе, о собрании ратных, шедших будто бы под Москву помогать казакам, о множестве у них народа писалось для того, чтобы отвести далеким людям глаза и скрыть важнейшую истину, что ратные давно уже разбежались от казацких злодейств.
В таком невинном виде хотели изобразить себя казаки. Но в Перми, куда была послана эта грамота, еще 16 сентября, то есть за 3 недели до ее написания, все уже знали полную истину о подмосковных казаках. Пермь в этот день получила грамоту из Казани, а Казань писала, что по-борателя Прокопия казаки убили, что, сославшись с Нижним и со всеми поволжскими городами, Казань порешила и призывает к тому же перми-чей — быть всем в любви и в совете и в соединении, друг друга не побивать, новых воевод и другое начальство в город не пускать, прежних не переменять, казаков в город не пущать; стоять на том крепко до тех мест, пока кого даст Бог государя, а выбрать его всей землей; а если казаки учнут выбирать государя по своему изволенью, одни, не сослався со всей землей, того государя не хотеть, не принимать.
Вслед за тем, 10 октября, пермичи получили новую грамоту из Казани же, в которой, по присылке из Нижнего, уведомляли их, что казаки заводят присягу Маринкину сыну, при чем прилагали и свидетельство об этом, грамоту в Нижний от патриарха Гермогена, чтобы писать отовсюду поученье в казацкие таборы.
Вот какие вести расходились по Волге и по Каме в течение сентября и октября. Можем судить, какое впечатление должна была производить после июльской и эта октябрьская Троицкая грамота.
Люди о троицких властях могли думать только одно, что они, власти, не ведают, где правда. Грамота же по деловому содержанию для всех была очень ясна, что она грамота таборская, казацкая, скрывающая истинное положение дел.
Но старец Авраамий пишет в своем Сказании, глава 74: «Грамотам от обители Живоначальныя Троицы дошедшим во вся грады Российския державы, и паки начаша быти во единомыслии}.» Вот что совершил старец — опять привел всех в единомыслие. Стоило ему только грамоту написать. «Паче же в Нижнем в Новеграде крепце яшася [крепко взялись] за сие писание, и множество народа внимающе сему по многи дни. Во един же отдний сшедшеся единодушно» и пр.
Самым ясным и точным ответом на эти знаменитые Троицкие грамоты, именно по существенному делу, служит первая нижегородская грамота, писанная, по всему вероятно, в начале ноября 1611 года, когда Нижний совсем почти изготовился идти под Москву и начал передовым походом под Суздаль, вероятно, на стоявшие там в Гавриловской волос-m полки Сапеги.
«Будет, господа вы дворяне и дети боярские и всякие служилые лю-ли.— писал Пожарский к вологжанам,— опасаетесь от казаков какого налогу или иных коих воровских заводов, и вам бы однолично того не опасаться: как будем все верховые и понизовые городы в сходу, и мы всею землею о том совет учиним, и дурна никакова ворам делати не дадим. А самим вам известно, что к дурну ни к какому покровеньем Божи-им посяместа мы не приставали, да и впредь дурна никакого не похотим; а однолично б вам с нами быти в одном совете и ратным людем на польских людей итти вместе, чтобы казаки по-прежнему низовой рати своим воровством, грабежи и иными воровскими заводы и Маринкиным сыном не разгонили. А пишут к нам изо всех городов и ожидают, как пойдут ваши ратные люди, и они с нашими людьми пойдут головами своими, и учиним совет о всяком Земском деле, утвердимся крестным цело-ваньем... которые люди под Москвою или в которых городах похотят какое дурно учинити или Маринкою и сыном ея новую кровь похотят всчать, и мы дурна никакого им учинить не дадим... и стояти бы вам в твердости разума своего крепко и неподвижно... А мы идем [теперь] на польских людей, которые нынче стоят под Суздалем...»93
Вот что мыслили и о чем заботились все истинно русские люди, никогда не припадавшие на польскую, ни на воровскую казацкую сторону, и вот как они смотрели на подмосковные таборы, совсем иначе, как описывали их Троицкие грамоты.
Очевидно, что эти грамоты никого спящего возбудить не могли, потому что на самом деле в городах никто тогда не спал и спать было невозможно.
Из-под Москвы приходили вести одна другой возмутительнее. Все города бодрствовали как один человек; переписывались друг с другом, собирались на веча, на сходки; читали приходившие грамоты, рассуждали и обсуждали писаное и составляли ответы. Бодрствование и напряжение всенародной патриотической мысли по всем городам яснее всего обозначилось и достославно выразилось в обстоятельстве, которому удивлялись и изумлялись и сами современники. Народ без монастырских и церковных поучений, без совета и повеления от каких бы то ни было властей сам собою наложил на себя суровейший пост, не избавляя от него ни младенцев, ни домашнего скота, и исполнил его не только в городах, но и во всех волостях. Три дня, понедельник, вторник и среду ничего не ели и не пили; в четверг и пятницу ели сухо... желая благополучной тишины после толиких волнений, и все решились лучше умереть, чем нарушить этот земский всенародный пост. И действительно, по сказанию летописцев, иные померли, не только младенцы, но и старые, и скотове, ибо, как упомянуто, пост был наложен на всю живущую тварь. «Дивно было, откуда сей пост начался!» — восклицает троицкий же келарь Симон Азарьин. Но пересылались из города в город, из волости в волость, и все во всем государстве пост исправили. В пересылавшихся грамотах так объясняли дело еще 29 мая, когда под Москвой бодрствовало ляпуновское ополчение. В Нижнем Новгороде было Божие откровение некоему благочестивому человеку, именем Григорий. Являлся ему во сне Господь и повелел для спасения земли всем поститься три дня. А в Нижнем Новгороде, прибавляет летописец, об этом никто не ведал. Нижегородцы, слыша такие вести, сами удивлялись. Но после от оных же нижегородцев произыде доброе дело, которым очистилось все Московское государство, заключает летопись. И вот явился в народе неведомо откуда свиток с описанием помянутого явления. Свиток распространялся повсюду, он ходил и в московских таборах. Это были вести Божия откровения. Затем 24 августа, через месяц по смерти Ляпунова и когда патриарх Гермоген писал грамоту о казацкой присяге воренку, в Володимере было видение и тоже составился и распространился свиток. Получая эти свитки во всех городах, все православные народы приговорили, по совету всей земли, не писанному и не сказанному, поститься три дня. Одна сохранившаяся грамота о таком приговоре со списками видений идет из Ярославля в Вологду, оттуда в Устюг, оттуда в Вычегду, оттуда в Пермь с наказом, чтобы пересылали вскоре списки-свитки Божьих откровений дальше, и в Пермский уезд, и в Сибирские города, чтобы во всех городах и уездах всему православному христианству было известно тако сотворити. В Вычегде эти свитки были получены 9 октября. Значит, города пересылали их и налагали на себя пост в то самое время, как у Троицы писали по казацкой просьбе призывные грамоты. Значит, нигде, ни в какой волости народ в это время (в течение сентября и в начале октября) не спал, а сурово постился и непрестанно молился, всей мыслью и всем сердцем призывая благополучную тишину, совет, любовь и единенье всей земли94.
Только в воображении одного старца Авраамия все спало или изнемогало в бесчинии для той, конечно, цели, чтобы ему при всеобщем молчании и неподвижности сказать или написать учительное слово и мгновенно всех поднять на доброе дело. И меньше всего по такому старческому слову мог подняться именно Нижний Новгород.
Баснословие Палицына не выдерживает критики и со стороны дневных чисел, в которые Троицкая грамота могла послужить первой причиной и исходным началом к собранию нижегородского ополчения.
Грамота, посланная 6 октября, едва ли могла прийти в Нижний, 390 верст от Москвы, раньше 11 числа, т. е. в пять дней. В обыкновенное время царские грамоты в Нижний доходили по зимнему пути в 8 дней, а осенью и весной в две недели и больше. Надо заметить, что основой нижегородского ополчения были смольняне, проживавшие в то время понапрасну в Арзамасе, куда их из-под Москвы послали было казацкие воеводы для размещения в дворцовых волостях на поместья, но Заруц-кий при этом тайно вперед написал, чтобы крестьяне отнюдь их не пускали к себе. Так и случилось. Даже и битвы были с мужиками, но ничто не помогло. Смольняне остались как на мели. Когда в Нижнем устроилось доброе дело, был избран воевода и утвержден Земский приговор о сборе ратных, то эта весть тотчас разнеслась по всем окрестным городам, узнали об этом и в Арзамасе, и смольняне, не мешкая, послали в Нижний челобитчиков с просьбой, чтобы и их приняли.
Челобитчики из Нижнего были отправлены к самому воеводе, в его вотчину за 120 верст от города. Там Пожарский и решил принять и звать смольнян, оттуда и послана была к ним повестка, чтобы шли в Нижний. Они тронулись из Арзамаса в Дмитриев день, 26 октября, и пришли в Нижний в одно время с Пожарским, вероятно не позднее 30 числа.
Таким образом, со дня получения в Нижнем Троицкой грамоты, 11 октября, до присыла в Арзамас за смольнянами и до похода их в Нижний, 26 октября, прошло всего две недели. В эти 14 или 15 дней устроилось все. По получении грамоты происходили народные совещания по многи дни, говорит сам Палицын и летописцы. Избран воевода, к которому посылали для уговора многажды, а он жил, как упомянуто, за 120 верст от города. Избран Козьма в распорядители хозяйского дела. Собран и утвержден Земский приговор, конечно, после долгих рассуждений. Приговор послан к воеводе опять за 120 верст, при чем были отправлены к нему и смольняне челобитчики, а от него через Нижний в Арзамас (220 верст) дано знать, чтобы смольняне шли в Нижний. Если исключим время проезда взад и вперед челобитчиков (440 верст в пять или шесть дней), то окажется, что собственно нижегородские совещания и переговоры с воеводой, по многи дни, многажды — все исполнились дней в десять, что невероятно. На один приезд к Пожарскому, взад и вперед, требовалось три дня, а к нему присылали многажды, положим только три, четыре раза, выйдет 9, 12 дней, между которыми проходили дни совещаний, дни ответов и новых вопросов. Мы полагаем, что для устройства такого сложного и со всех сторон обдуманного дела едва ли было достаточно и целого месяца, а потому думаем, что Троицкая грамота была получена в Нижнем уже в самый разгар народного воодушевления, а быть может, она и написана, хотя и по просьбе казацких воевод, но главным образом по слухам, что в Нижнем и вообще на Низу люди собираются.
Другой троицкий келарь, Симон Азарьин, в своих писаниях, хотя и пользуется Сказанием Палицына и заимствует оттуда многое, в том числе говорит об умилении городов от Троицких грамот при собрании ля-пуновского ополчения, а потом при собрании и нижегородского ополчения, но в то же время в новоявленных чудесах преподобного Сергия описывает, что Нижний поднялся только по мысли и по слову Козьмы, а Козьма сам был поднят чудесным явлением и благословением святого Сергия, и начал свое дело, как только был выбран в земские судьи, в старосты. Такие выборы бывали годовые и по обычаю происходили около нового года, т. е. около 1 сентября. Можно полагать, что в такое время случился и выбор Минина, а потому нижегородские совещания о помощи государству могли начаться еще в начале сентября, особенно по поводу грамоты от патриарха Гермогена о поучении московских таборов.
Много было грамот писано и от Троицкого монастыря, как свидетельствуют монастырские писатели, и производили эти грамоты должное впечатление и действие, но не такое, о котором говорит старец Авраамий, указывающий при том на грамоты, каких и совсем не было писано. По словам Симона Азарьина, не Авраамий и писал грамоты, а писал (сочинял) их ключарь Иван Наседка, который в свою очередь указывает, что в этом случае особенно много работал некто Алексей Тихонов и что в грамотах болезнования Дионисиева о всем государстве было бесчисленно много. Об Авраамий ни слова. О притязаниях старца Наседка, в одном месте, говоря, как архимандрит Дионисий устроил из монастыря обширнейшую больницу и странноприимницу для всех приходящих, выражается, что все это устроил именно только Дионисий, а не келарь Авраамий Палицын, из чего явствует, что знаменитый старец и здесь вплетал свою личность без всякого зазрения95.
Третья Троицкая грамота, писанная к Пожарскому в Ярославль зскоре после 28 марта, не позже первых чисел апреля, которую Пожарский в презрение положи, также по своему содержанию принадлежит собственно к грамотам казацким. Казацкий воевода Трубецкой и просил написать эту грамоту. Но сверх того она писана, кроме монастырских властей, еще и от имени бывших изменников филаретовского посольства, от Василия Сукина и от Андрея Палицына. Они просят нижегородцев собраться в одно место, когда те, собравшись, уже стояли в Ярославле; просят очень поспешить помочь казацким таборам, когда у этих таборов был уже свой новоизобретенный царь Сидорка; просят идти наспех к себе в монастырь, откуда вкупе и предлагают обвестить всю землю о совете и решении на общее дело, когда такой совет и решение уже были провозглашены из Ярославля.
Сукины и палицыны желали, стало быть, присоединить и свои руки к делу, так успешно поднятому Нижним. Именно успех этого дела, по-видимому, и не давал им покоя. Как оно могло делаться без их участия, когда они и от короля Сигизмунда приезжали в Москву, чтобы не иначе как все Московское государство заставить целовать крест королю. Пожарский положил в презрение голос этих людей; но он в таких случаях всегда действовал по совету со всем своим ополчением, которое, особенно смольняне, хорошо было знакомо с деяниями сукиных и палицы-ных. Нельзя вообще не заметить, что эти три Троицкие грамоты в своем содержании раздваивались, первое — на слова от Божественного Писания, которые были истинны и умильны, и второе — на слова казацкого писания, которые были сомнительны и подозрительны.
Пожарский в грамоте к Строгановым от 7 апреля (значит, в то самое время, как получил эту Троицкую грамоту) писал, что под Москвой еще крепко стоит присяга новоподделанному вору Сидорке. А троицкие власти уведомляют, и молят, и просят, по просьбе Трубецкого, что с 28 марта тот Трубецкой тайно радеет о соединении с нижегородцами, что присягал неволей, чтобы нижегородцы шли к Москве наспех, т. е. троицкие власти умоляют идти, вместо одного, на двух врагов разом и идти, спешить в то самое время, когда одни казаки стояли в Угличе, а другие из-под Москвы из самых таборов под предводительством Василия Толстова уже забрались в тыл Ярославля, в Пошехонье, в чем обнаруживалось явное намерение разогнать из Ярославля нижегородцев.
Вот для какой цели нижегородцы призывались наспех идти под Москву. Справа и с тылу, от Углича и Пошехонья, казаки провожали бы их натиском к Москве, а из Москвы их встретили бы все таборы со знаменем нового самозванца. Тогда охрабрились бы и другие все Василии толстые. Быть может, и Василий Сукин и Андрей Палицын вышли бы из монастыря помогать своим. Дело вообще было крайне сомнительное и крайне подозрительное. Пожарский, однако, в ловушку не пошел и положил сомнительную грамоту в презренье. Если, как постоянно уверяет г. Кедров (104, 113, 125, 126 и др.), троицкие власти, то есть старец Авраамий, знали положение тогдашних дел лучше, правдивее, яснее и определеннее, чем кто-либо другой, то в этом именно обстоятельстве является еще больше подозрений и сомнений относительно содержания грамоты. Наполовину монастырская, наполовину казацкая, грамота призывала нижегородцев на прямую погибель. Таковы на самом деле были окружающие обстоятельства в первых числах апреля. Нам кажется, что сукины и палицыны, составлявшие эту грамоту, действовали по тому же направлению, как действовал, например, Иван Шереметев, то есть в пользу сидевших в Кремле бояр, для которых нижегородцы в Ярославле являлись немалой помехой. Несомненно, что польская партия и до последних дней употребляла, как и следовало, всякие усилия, дабы поворотить дело в свою сторону. А старец Авраамий с Сукиным и другим Палицыным, хотя и не очень явственно, но по-прежнему, как видится, оставались слугами этой партии и непременно ожидали, что ветер может еще перемениться. Недаром же они набрали владомых и тарханных грамот и чин стряпчего у короля Сигизмунда.
Вот где скрываются причины, почему старец Палицын не совсем был доволен нижегородским ополчением и старательно умалял его заслуги, по крайней мере, перед собственными своими заслугами, которые, впрочем, только ему одному и были известны.
В своем сказании старец очень ярко выставляет себя во всех трудных случаях в роли всенародного поучителя, в некотором смысле в роли патриарха, ибо таковым учителем и духовным двигателем прежде являлся патриарх Гермоген, о чем старец мало помнит. Особенно усердно и больше чем других он поучает Пожарского, то есть нижегородское ополчение, очень трусливое, ленивое, предававшееся только насыщению, сладкопитательным трапезам. Потом поучает казаков в таком виде, что одним этим поучением одерживает как бы самолично победу над Ходкевичем.
В этом обстоятельстве, что казаки наконец опомнились, образумились и пошли на дело, хотя бы и за обещанную всю казну преподобного Сергия, находится действительная заслуга Палицына, о чем говорят и летописи. Но монастырские писатели присовокупляют сюда не совсем правильное толкование. Келарь Симон, ни слова не говоря о героическом поучении Палицына, ставит, однако, в особую заслугу троицким властям примирение двух ополчений, казаков и земцев, и их воевод. «Явственно же вси видихом,— говорит он,— как под Москвою меж бо-яры и меж дворянским и казаческим войском несогласие бысть в последней гетманской приход Ходкевичем... и в то время архимандрита Дионисия и келаря Авраамия много болезнования было, едва бояр приведоша во смирение и дворянское войско с казаческим в согласие, призывая их к себе изо обеих полков и по вся дни многи сотницы кормя-ще и питием всяко утешающе». И в другом месте: «Бысть между бояры Трубецкого и Пожарского и у их советников зависть и вражда велия, яко вмале кровопролитию междоусобну не бысть». В приход Ходкевича: «Воинство обоих полков [ополчений] несогласно бысть, друг другу не помогаху, на бой с погаными выходили особо каждый полк, казаки себе, а дворяне себе». Из этих речей выясняется, что и нижегородцы, как точные казаки, тоже играли в Смуту, и что эту обоюдоострую Смуту привели в смирение архимандрит Дионисий и келарь Авраамий, призвав на помощь и Минина, как прибавляет потом Симон. В действительности в это время первыми и главнейшими виновниками всяких задоров от начала и до конца были одни казаки, и примирение ополчений по существу дела заключалось лишь в том, что поучением Авраамия, или обещанием всей Сергиевой казны, казаки унялися, пришли в чувство и помогли нижегородцам, то есть стали работать заодно с ними. Что нижегородцы не помогали будто бы казакам, это была казацкая коварная клевета, о которой и сам Палицын выражается как о лукавой мысли казаков, возникшей между ними по зависти дьявола (Сказ. 273). Напрасный навет на нижегородцев в писании келаря Симона явился сам собою для целей его похвального слова, хотя более правильная точка зрения нисколько не уменьшила бы славы и похвалы для монастырских деяний.
Совершив победу над Ходкевичем, Палицын ставит себя очень важным деятелем и в обстоятельствах избрания на царство Михаила Романова. Через его руки прошли все надобные в этом случае голоса. К нему на подворье, в Богоявленский (Кремлевский Троицкий) монастырь приходили все со своей мыслью о Михаиле и приносили писания о его выборе, моля и прося, чтобы старец похлопотал о том у бояр и воевод. Он, конечно, очень этому радовался, много восхвалял благую мысль приходивших; от радости плакал многими слезами и тотчас представил выбор всему Собору духовенства и боярства. Собор возблагодарил Бога о преславном начинании и наутро избрал в цари Михаила, написав также особое свое писание. Потом старец в числе послов от Собора ходил на Лобное место к вопрошению всего воинства и всенародного множества о, избрании царском. Дивно тогда сотворилось! Народ (собранный именно только для избрания царя) не ведал, для чего его собрали; но еще прежде вопрошения, как из одних уст он возопил: «Михаил Федорович да будет царь и государь!» Так рассказывает Авраамий. Его сказание почти дословно вошло потом в «Книгу о избрании на превысочайший престол Царя Михаила Федоровича», составленную в 1672 г. известным А. С. Матвеевым. Издатель этой книги князь Оболенский в предисловии прямо и обозначает, что «пружиной действий (по избранию именно Михаила) был один из главнейших представителей того времени — троицкий келарь Авраамий Палицын, главный руководитель и выразитель» всего дела. Издатель безотчетно повторял здесь утвердившееся в исторической литературе превратное мнение о великости заслуг старца Авраамия, упуская из виду свидетельства, раскрывающие это дело совсем в ином свете. Важнейшим из таких свидетельств являются Записки самого Жолкевско-го, где автор прямо указывает, что в народном мнении первым кандидатом-избранником на царство был именно сын Филарета, Михаил Романов, а вторым князь В. В. Голицын. Жолкевский всячески постарался удалить из Москвы соперников Владислава и с этой целью льстиво уговорил князя Голицына отправиться послом к королю и очень сожалел, что невозможно было назначить в посольство и Михаила Романова, потому чтс был он малолетен; зато вместо него он льстиво же назначил послом его отца, митрополита Филарета, «дабы иметь как бы залог». Все это с большой хитростью устраивалось для того, «чтобы соперники по какому-нибудь случаю не приобрели вновь (после присяги королевичу) прежнего расположения в народе». Стало быть, всенародный избранник Михаил еще за три года до настоящего избрания уже привлекал к себе народную мысль, что по всем правам царство должно принадлежать ему. Выше [стр. 127], мы привели свидетельство, что, по народным преданиям, избранием руководил не старец Авраамий, а князь Пожарский, как и подобало96.
При повести о выборе царя упомянем кстати достойные памяти имена нижегородцев, выборных людей, приезжавших в Москву для царского избрания. Это были: Спасский протопоп Савва, Предтечевский поп Герасим, Мироносицкий поп Марк, Никольский поп Богдан; посадские люди: Федор Марков, Софрон Васильев, Яков Шеин, Третьяк Андреев, Еким Патокин, Богдан Мурзин, Богдан Кожевник, Третьяк Ульянов, Мирослав Степанов, Алексей Маслухин, Иван Бабурин.
Все они потом просили Земскую Соборную Думу, чтобы отпустили их в Кострому к избранному государю видеть его царские очи. Но Дума отпустила только протоп. Савву да старосту Федора Маркова. Другие, сверх поименованных: Григорий Измайлов, дьяк Василий Сомов, таможенный голова Борис Понкратов, кабацкий голова Оникей Васильев посланы в Нижний приводить всех нижегородцев к крестному целованию97.
О самом старце Авраамий должно упомянуть, что он все-таки остается в подозрении даже и относительно недостойного поведения с препод. Дионисием какого-то совладеющего с ним в монастыре эконома, гордого, властолюбивого, величающегося, честь всякую на себя переводящего, отнимавшего волю и власть у преподобного, постоянно из зависти на него клеветавшего, несомненно с целями занять его место. Келарь Симон Азарьин, написавший житие преподобного Дионисия и обрисовавший этого эконома во всей красоте, не сказывает его имени, но изложенная автором характеристика этого лица так приближается к лицу старца Авраамия, что даже и крепкий его защитник г. Кедров соглашается, что «в рассказе об экономе есть, по-видимому, черты, которые в полной мере могут быть приложимы к Палицыну» (176). Он, однако, опровергает одноличность эконома с Палицыным на основании сказаний того же Симона Азарьина, который указывает на этого эконома, жившего и после кончины Дионисия. С течением времени, быть может, откроются новые свидетельства и восстановят правду-истину в этом довольно темном деле.
Известно, что преподобный Дионисий по клеветам и интригам по поводу исправления в печати церковных книг, претерпел неописуемые гонения и сидел даже в заточении в Новоспасском монастыре. Его дело было раскрыто по приезде в Москву Иерусалимского патриарха Феофана и государева отца митрополита Филарета, который в 1619 г. 24 июня и был поставлен в патриархи. Спустя только неделю после этого постав-ления оба патриарха повелели Дионисиево дело представить на обсуждение. Конечно, преподобный был оправдан. Но после этого патриаршего суда не в долгом времени старец Авраамий был прислан в Соловецкий монастырь в 1620 году, когда он окончил и свое Сказание. И здесь может существовать подозрение, не поехал ли старец в Соловки по случаю раскрывшихся на суде его грехов против Дионисия. Старец скончался в Соловках 13 сентября 7135 (1626) года98.
- Войдите, чтобы оставлять комментарии