История своими событиями и славой или бесславием своих деятелей всегда и неотразимо, в том или другом направлении, воспитывает умы и нравы живущего поколения. Примеры поведения и характеры отцов и дедов, а тем более исторических лиц, всегда оставляют свой след в сознании потомства. Они возвышают и облагораживают или принижают и угнетают это сознание, дают ему бодрость и силу, воспитывают твердость и прямоту характера, или ослабляют всякий характер и расслабляют всякий нрав.
Если, при известной разработке истории, галерея исторических портретов составится из плутов и негодяев и по меньшей мере из лиц ни на что негодных, то на чем же юноша, всегда идеалист, воспитает свои идеалы? Ведь юность без идеалов не может пробыть. Не то, так другое, не прямое, так кривое,— но она неизменно будет создавать себе путеводные нравственные светочи, неизменно будет искать нравственную высоту и твердыню, по образцу которой можно было бы установить и свой нрав и характер.
Всем известно, что древние, в особенности греки и римляне, умели воспитывать героев... Это умение заключалось лишь в том, что они умели изображать в своей истории лучших передовых своих деятелей не только в исторической, но и в поэтической правде. Они умели ценить заслуги героев, умели различать золотую правду и истину этих заслуг от житейской лжи и грязи, в которой каждый человек необходимо проживает и всегда больше или меньше ею марается. Они умели отличать в этих заслугах не только реальную и, так сказать, полезную их сущность, но и сущность идеальную, т. е. историческую идею исполненного
дела и подвига, что необходимо и возвышало характер героя до степени идеала.
Наше русское возделывание истории находится от древних совсем на другом, на противоположном конце. Как известно, мы очень усердно только отрицаем и обличаем нашу историю и о каких-либо характерах-идеалах не смеем и помышлять. Идеального в своей истории мы не допускаем. Какие у нас были идеалы, а тем паче герои! Вся наша история есть темное царство невежества, варварства, суесвятства, рабства и так дальше. Лицемерить нечего: так думает великое большинство образованных русских людей. Ясное дело, что такая история воспитывать героев не может, что на юношеские идеалы она должна действовать угнета-тельно. Самое лучшее, как юноша может поступить с такой историей, это — совсем не знать, существует ли она. Большинство так и поступает... Но не за то ли самое это большинство русской образованности несет, может быть, очень справедливый укор, что оно не имеет почвы под собою, что не чувствует в себе своего исторического национального сознания, а потому и умственно, и нравственно носится попутными ветрами во всякую сторону.
Действительно, твердой опорой и неколебимой почвой для национального сознания и самопознания всегда служит национальная история. Народности именуются историческими, в отличие от кочевых, единственно по той причине, что занимают во всемирной истории свое особое историческое место, свойственное выработанной народом его собственной истории. С этого исторического места никакую народность сдвинуть нельзя, и сама народность, если б и хотела, сдвинуться с него не может. Однако при этом должно также разуметь, что, приобретая во всемирной истории почетное или непочетное, но свое особое место, народность необходимо заработала чем-либо это право сидеть, хотя бы и в последних, но в ряду других исторических народов. Следовательно, и у такой последней народности были свои добрые плодотворные идеи, свои добрые идеалы в развитии жизни, были свои герои, строители и возделыватели этой жизни. Без того истории, как и исторической народности, не бывает. Все это и составляет содержание каждой национальной истории.
Не обижена Богом в этом отношении и русская история. Есть или должны находиться и в ней добрые общечеловеческие идеи и идеалы, светлые и высоконравственные герои и строители жизни. Нам только надо хорошо помнить правдивое замечание античных писателей, что «та или другая слава и знаменитость народа или человека в истории зависит вовсе не от их славных или бесславных дел, вовсе не от существа исторических подвигов, а в полной мере зависит от искусства и умения или даже от намерения писателей изображать в славе или уничижать народные дела, как и деяния исторических личностей». Конечно, добрая слава лежит, а худая бежит, скорее разносится и скорее попадает на глаза, и потому вообще отрицать, осуждать и охуждать несравненно легче, чем доискиваться положительных достоинств, всегда глубоко сокрытых и в лицах, и в событиях. Но наука требует истины, а искусство, как выразитель самой жизни, именно со стороны ее идеалов, никогда не может удовлетворяться тенденциями одного только осуждения и отрицания. Оно в своей сущности всегда стоит на положительной основе. Точно так же, как и наука, оно ищет той же правды и только иначе воссоздает ее.
Если историческая правда или историческая ложь в изображении событий и характеров неизбежно воспитывает умы и нравы живущего поколения или, по крайней мере, оставляет в них свой неизгладимый след, действующий и в мыслях и в поведении живущих людей, то при таком, можно сказать, жизненном значении исторических сказаний и повестей существует великая необходимость обращаться с историческим материалом как возможно внимательнее и разборчивее, дабы при изыскании и раскрытии правды не принять за правду недостойную ложь. В этом заключается основная задача ученых изысканий. Но та же задача должна руководить и созданиями художников, так как подобные создания сильнее, осязательнее, ярче воспроизводят, а, стало быть, и распространяют, и правду, и ложь. С этой стороны положение наших художников не совсем отрадно.
Обыкновенно при постановке исторической русской картины, живописной, пластической, драматической и всякой другой, они встречают неодолимые затруднения в изучении задуманного сюжета и особенно его лиц. В общем историческом повествовании всякая личность, задерживаемая в своих деяниях или ходом событий, или ходом самого рассказа, теряет пс необходимости очень многое из своего характера и притом нередко теряет самые живые свои черты, столь ценимые художниками. Отдельных биографий у нас очень немного, да и те по большей части писаны без всякой критики, а иные с бессознательной мыслью, что если описывать героя, так непременно нужно со всех сторон его хвалить и выгораживать от всяких сомнений и подозрений, так точно, как, в другой крайности, иные без малейшей же критики возводят на них разные небылицы и напраслины. Таким образом, художнику почти не бывает возможности добиться настоящего толку, какой правдивый исторический смысл и какой правдивый личный характер имеет избранная личность. Естественно, что исторические картины очень редко нам удаются, и именно только потому, что историки мало или вовсе не помогают художникам. Единственным источником художественных исторических созерцаний остается и до сих пор все тот же Карамзин, который по свойствам своего таланта был в действительности настоящим художником и в своей истории руководился сколько голой правдой, столько же и поэзией, родной силой для каждого художника, а к тому еще имел достойную памяти привычку обставлять свои общие описания и изображения частными примечаниями, где всегда можно встретить живые черты времени и лиц.
При этом строгие судьи и отрицатели уверяют, что источники нашей истории очень скудны и потому все наши исторические личности неясны, тусклы, освещены неправильным, фальшивым светом при помощи уже нашего воображения. Но, чтобы так говорить, надо попытать порыться в источниках; быть может, они будут настолько достаточны, что из неясного и тусклого выйдет ясное и светлое. Мы вообще убеждены, что источники тут не причина. Если может что затруднить дело, так это только сама работа над источниками, тяжелая, мелочная, до крайности скучная, в которой сохнет ум, вянет воображение, но зато вырастает достоверность. Само собой разумеется, что всем этим обременять художников невозможно и от них требовать подобного изучения несправедливо. Здесь должны начать свое дело труженики науки. Художник совершенно справедлив, когда говорит, что источники нашей истории очень скудны, ибо у него в уме совсем другое понятие об источнике, чем у труженика науки. Для художника источником служит вообще что-либо обработанное, цельное, полное, вроде обстоятельного исследования, целой повести, целого рассказа и т. п.; труженик науки принимает за источник один намек, одно указание из двух-трех слов, и из таких мелочей уже лепит свою мозаику, для которой крепким цементом должна быть только здравая критика. Очень понятно, что работа труженика науки и есть источник для художника, и вот почему надо очень желать, чтобы наука помогала в этом случае художеству.
Недавно художественная история (в сочинении г. Костомарова «Личности Смутного времени») изобразила нам Минина следующими широкими чертами: «Это был человек тонкий и хитрый, с крепкою волею, крутого нрава, человек в полном значении слова практичный, т. е. такой, который, идя к цели, выбирает ближайший путь и не останавливается ни перед какими бы то ни было тягостями и бедствиями для других, не заботится о том, что произойдет после, лишь бы скорее была достигнута намеченная цель».
Сначала Минин разыгрывает перед нижегородцами роль театрального пророка, говорит им о видении святого Сергия с целью «показать себя человеком, осененным благодатью, навести на слушателей обаяние чудесности и таким образом внушить уважение к своим речам и советам и заставить покоряться своей воле». Словом сказать, он «не считает безнравственным обманывать людей чудесами для хорошей цели». Затем он выпрашивает у народа крепкую диктатуру и из пророков является жестоким, по-театральному, диктатором, который, чтобы собрать деньги, пускает в продажу бедняков и тем «накатывает» на Русь большое внутреннее зло, порабощение и угнетение бедных, отданных во власть богатым, зло, которого последствия очень чувствовались и при царе Михаиле. Вообще рука этого человека была тяжела, меры его были круты и жестоки, но, конечно, неизбежны. По-видимому, он умышленно выбрал в воеводы и Пожарского (как человека дюжинного и малоспособного) с той целью, чтоб удобнее было самому одному безусловно всем распоряжаться. Наконец, по случаю одного дела, видится, что и способы обращения его с собранной земской казной не совсем были бескорыстны. Таков новый портрет Минина7.
Источники чертят нам совсем другое лицо. Существует действительно легенда (в списке XVIII в.), в которой, по правде сказать, мы очень сомневаемся, но которая извещает, что Минин, выйдя на свой подвиг, заявил народу о видении ему святого Сергия, то есть начал дело, так сказать, благословясь. Легенда рассказывает коротко, что при получении в Нижнем Троицкой грамоты Минин на городском совете объявил: «Святой Сергий явился мне и повелел возбудить спящих. Прочтите же грамоту Троицких властей в соборе, а (потом) что Бог велит!» Тут стряпчий Биркин «сумняшеся», но чему именно, легенда не отвечает. Козьма же рече ему: «Аще хощеши, исповедаю тя православным... Той же умол-ча». И только!8
Нельзя сомневаться, что эта легенда составлена уже после, как составлялись и составляются все легенды, как пишется и легенда-история, т. е. обычными приемами вообразительного творчества. Одна голая мысль, одно голое слово, голое свидетельство, как простые отвлеченности, облекаются в одежду живой реальности, в одежду жизненного вещества, приобретают плод, воплощаются в живые образы. В настоящем случае голое свидетельство заключалось в том, что, по преданию, Минин сам после сказывал знаменитому архимандриту Троицкой Лавры Дионисию, что возбужден был к своему подвигу явлением ему преподобного Сергия еще в Нижнем Новгороде, о чем Дионисий до времени никому не сказывал, пока не исполнилась благодать Божия. Нам здесь не следует рассуждать о том, что монастырские троицкие писатели, келари Авраа-мий Палицын и Симон Азарьин, столько были привязаны к своей обители, что всякий важный подвиг в государстве естественно приписывали почину, влиянию, покровительству, назиданию именно их обители; что их обитель во всякое время была источником всякого добра и блага для Русской земли; что имя святого Сергия повсюду являлось чудесной, спасительной силою во всех трудных и бедственных обстоятельствах Отечества. Они были вполне правы и ничего нового не говорили, когда так, а не иначе разумели значение своей обители. Их мысли были общим искренним убеждением для всего московского народа и особенно для его владеющей и правящей среды. Эта слава монастыря утвердилась еще при жизни преподобного Сергия достославной победой на Куликовом поле, которая была одержана по его благословению. С той поры московские государи постоянно ходили на поклонение к «великому отцу и чудотворцу Сергию, заступнику и крепкому молитвеннику и скорому помощнику» во всяких напастях и трудных случаях. А в народе, по свидетельству Дионисиева жития, имя Преподобного было так возвеличено, что кто на проезде, где бы ни было, помянет Угодника и скажется Сергиевым, не только из его обители, но и из других, только имя его помянет,— все по дорогам бывали пропускаемы без задержки; «и от самых воров и убийцев без всякой пакости проезжали в монастырь и из монастыря и всюду ездили, где хотели, безопасно», и именно в это время всеобщей Смуты, когда от воровских людей крови много проливалось и был проезжим повсюду великий грабеж.
Очень естественно, что после Смутного времени в монастыре осталось предание, что Минину накануне его подвига было явление преподобного Сергия. Келарь Симон Азарьин спустя лет тридцать или сорок после Смуты и почти столько же по смерти Минина (в 1616 г.) записал это событие в число новоявленных чудес Преподобного. Он записал его весьма обстоятельно, и было бы почти удивительно, если б оно не попало в монастырскую летопись. Подвиг Минина, когда он достославно окончился, представлялся сам по себе чудом. Сам Минин был чудом между современниками. Как, в таком незаметном чине, совершить такое великое и благодатное дело! По убеждению века, это не могло произойти без наития Божьей благодати, и сам Минин был потом искренно и религиозно убежден, что он только орудие Промысла. Так в то время мыслили люди и не могли иначе мыслить по той причине, что во всех делах своих видели или благословение или наказание Божье, или козни и ненависть врага роду человеческому. Поэтому сила видений, искренних и истинных, для тогдашней мысли и чувства, была силою всего тогдашнего умоначертания. В образе видения могла воплощаться даже теплая молитва о Божьей помощи. И нет ничего удивительного, что таким путем в действительности имел видение и знаменитый Минин. Но все дело в том, был ли факт, о котором свидетельствует приводимая выше легенда? Как бы ни было, но существовало, уже после смерти Минина, предание о видении и существовало, конечно, в монастыре, который приписывал своим грамотам особенное действие именно в Нижнем Новгороде. Современные летописцы и даже келарь Авраамий об этом ничего не знают, а именно Авраамий никак бы не пропустил в своем сочинении такого важного для его цели факта. Он, напротив, о Минине говорит как-то вскользь, мимоходом, не останавливая на нем особого внимания. Между тем задачей его сочинения были слава чудес преподобного Сергия и слава своего монастыря.
По сказанию келаря Симона, Минин введен был в подвиг, превышающий его звание, следующими обстоятельствами. Он был человек благочестивый и имел обычай по временам удаляться в особую храмину для молитвы. Однажды в этой храмине «спящу ему» явился ему преподобный Сергий и повелел казну собирать, ратных людей наделять и с ними идти на очищение Московского государства от врагов. Козьма, опомнясь, был в великом страхе, однако ни на что не решился, думая, что устроение рати совсем не его дело. Видение повторилось, но он по-прежнему остался в тех же мыслях. Преподобный явился ему в третий раз и возобновил свое повеление уже с прещением, присовокупив, что есть Божье изволение помиловать православных христиан и от великого смятения привести в тишину; и сказал еще, что старейшие в городе не войдут в такое дело, наипаче меньшие примутся за дело, начнут творить, и что начинание их приведется к доброму концу. В трепете и в ужасе от этого нового явления Козьма даже заболел, раскаялся в своей неподвижности и, решаясь исполнить поведенное, стал думать, как начать дело. Вскоре он был избран всем городом в земские старосты. Он принял этот случай, как Божье указание о том, что надо делать, и начал в Земской Избе со слезами всем говорить о бедствиях Отечества, выставляя на вид бездействие своих сограждан. Одни от таких речей уходили даже с ругательством, но иные, особенно из меньших, приняли их к сердцу и после размышлений и рассуждений о тщете богатства укрепились на мысли: казну собирать и ратным давать и утвердили знаменитый приговор, что во всем будут Козьму слушать. Начался сбор казны, и Козьма первый же положил перед людьми почти все свое именье, мало что в дому оставив.
Об этих явлениях Преподобного, как упомянуто, сам Козьма, на походе с Пожарским к Москве, рассказал Троицкому архимандриту Дионисию. В народе, таким образом, уже после событий, могла распространиться молва об этих чудных явлениях.
Однако народ в начале необходимо получал этой молвой одно короткое простое сведение, простое известие о видении, что Козьме являлся преподобный Сергий. Для народного ума этого было недостаточно. У него является тотчас потребность обставить это известие соответствующими обстоятельствами, и таким образом является рассказ-легенда о том, как было дело, при каких обстоятельствах. Выходит на сцену и сомневающийся, и никто другой, как именно Биркин, сам человек весьма сомнительных достоинств по своим изменным поступкам. Ясно, что легенда, рисуя одно только начало, знает уже конец, т. е. всю последующую историю событий, и в сущности рисует очень правильно исторические роли своих лиц. Но она дальше не пошла и подробнее ничего не сказала, а этого, в свою очередь, недостаточно стало для истории. На помощь легенде явился историк и разрисовал своими красками уже саму легенду.
«Когда рассуждали о мерах для возбуждения нижегородцев ко всеобщему восстанию, Минин встал и, как вдохновенный, сказал: "Святой Сергий явился мне сегодня ночью и повелел возбудить уснувших"... Биркин усомнился в справедливости слов Минина, но был обличен им. "Или хочешь ты,— сказал ему Козьма,— чтоб я открыл православным то, что замышляешь ты?" Биркин замолчал, и все согласились с мнением Минина».
Другой вариант того же автора: «Во время совета Минин сказал: "Святой Сергий явился мне ныне во сне и повелел возбудить уснувших..." Стряпчий Биркин противоречил [уже не сомневался!], но Минин остановил его, заметив ему, что он догадывается о его замысле»9.
Третий вариант другого историка: «Минин сказал: мне было видение, явился святой Сергий во сне и повелел разбудить спящих. Тут стряпчий Биркин, недоброхот Минину, сказал: "Ну, не было тебе никакого видения!" Этот Биркин был человек двусмысленного поведения и служил прежде Тушинскому вору. За ним водились грехи; Минин знал про них, мог обличить его и сказал ему теперь тихо: "Молчи,— а не то я тебя выявлю перед православными!" Биркин принужден был прикусить язык. Видение Минина пошло за правду...»
Четвертый вариант — того же автора: «Минин заявил народу, что ему были видения [уже не одно!], являлся святой Сергий. "Не было тебе никакого видения!" — сказал соперник его Биркин, как бы холодной водой окативший восторженное заявление Козьмы Минина. "Молчи!" — сказал ему Козьма Минин и тихо пригрозил объявить православным то, что знал за Биркиным; и Биркин должен был замолчать»10.
Из этих разноречий одного и того же простого свидетельства мы можем составить себе весьма наглядное понятие о том, как создаются, органически нарастают всякие легенды и всякие сказания, как они постепенно одеваются красками воображения и поэзии. К простому сведению: «явился мне» прибавляется незаметно новое сведение: «сегодня ночью», или: «ныне во сне»; к простому слову «сказал», прибавляется: «тихо пригрозил»; потом: «вдохновенный, восторженный, холодная вода, прикусил язык», и т. д.
И все это очень понятно, когда легенда переходит из уст в уста в народе. На этот счет народ — всегда поэт и художник, свободно создающий из встреченного им материала всякие сказания. Но совсем уже непонятно, когда тем же самым путем легенда переходит из страницы в страницу в истории, всегда претендующей на строгую критику источников и на свою ученость, всегда грозящей «беспощадным ножом критического анализа»!
Мы вовсе не думаем отнимать у историка принадлежащее ему право восстанавливать сухой и черствый факт во всей его живой истине при помощи даже поэтических и драматических прикрас. История, вообще говоря, столько же искусство, сколько и наука. Но искусство-то именно и требует, чтобы сухой и тощий факт был восстановлен, по крайней мере, в своей поэтической правде, если в нем недостаточно видна правда в собственном смысле историческая, т. е. правда живой действительности, критически проверенной наукой. А какую же поэтическую правду восстанавливают здесь почтенные историки!..
О Биркине первоначальное показание говорить: «Биркин же сумня-шеся...» и только! Оно не отмечает — в чем. Ибо, по смыслу легенды, он мог сомневаться и в начинании дела или, вернее, мог отрицать это начинание, чтоб оно не заводилось, так как не в том были его выгоды. Вот почему первый вариант нерешительно говорит, что Биркин усомнился в справедливости слов Минина; второй уже отступает от неясности и прямо говорит, что Биркин противоречил, стал противоречить. Но чему? Каким словам или какой мысли? Замечание Минина, что он догадывается о его замысле и готов всем рассказать, объясняет дело не иначе, что Биркин противоречил именно начинанию подвига. Остальные два варианта останавливаются только на видении и заставляют Биркина сказать: «Ну, не было тебе никакого видения!» Минин отвечает ему тихо: «Молчи, а не то...» и пр. Биркин прикусил язык, и видение пошло за правду.
Легенда очень просто выставила Биркина сомнительным, ибо уже знала подробно о том, что он сделает через несколько месяцев в Казани и в Ярославле, где остановилось двинувшееся нижегородское ополчение и куда к нему в подмогу Биркин привел ратных из Казани. В Казани он замыслил другое. В Ярославле он содеял многую смуту, хотел быть в начальниках, и такую пакость содеял, что едва меж себя бою не сотворили, и потому вся нижегородская рать откинула его. Вот о чем мог быть у него спор с Мининым. Впрочем, в первых грамотах ополчения Биркин стоит вторым лицом после Пожарского, следовательно, тоже участвует в собрании. Вначале они вместе собираются вести ополчение под Москву. Потом уже Биркин был послан в Казань за ратными, где сошелся с Шульгиным, оба замыслили властвовать в Казани и богатиться, а для того радовались продолжению Смуты, и тому, что Москва за Литвою. Сведение об этом Минин и все ополчение получили от возвратившихся из Казани своих послов из духовенства ".
Словом сказать, Биркин в Казани изменил ополчению. Знал ли вперед сам Минин, что Биркин изменит, неизвестно. Но легенда об этом очень хорошо знала, ибо составлялась после всех этих событий. Видимо, что Минин подозревал его и для того отпустил с ним попов, как людей более верных, которые, возвратясь, и рассказали об измене. Но все-таки это известие поразило нижегородское ополчение. Тогда все ратные люди возложили упование на одного Господа и, помянув иерусалимское пленение, как по разорении Иерусалима собрались последние люди Иудеи и, пришед под Иерусалим, очистили его; так и Московского государства последние люди, собравшись, пошли против безбожных латин и против своих изменников. Такими чертами рисуют это обстоятельство летописцы и тем указывают, что нижегородцы, хотя и имели причины подозревать Биркина, но такой развязки дела вовсе не ожидали.
Таким образом, легенда остается легендой и, в качестве исторического свидетельства, в историю принята быть не может, как не могут быть туда же приняты, например, все легенды о смерти Сусанина, созданные точно так же из одного голого свидетельства, что он был замучен поляками, не сказав, где находится царь Михаил. На легенды смешно даже поднимать и беспощадный нож критического анализа. Их область поэзия, а не история. Другое дело, если они напрашиваются быть свидетельствами исторически достоверными, как иные рассуждают о легендах Сусанина и как рассуждают даже историки о настоящей легенде Минина. Но и в этом случае достаточно одного здравого смысла, чтобы решить дело.
Нельзя, основываясь на легенде, сочинять характер исторической личности и размышлять о том, как эта личность сказала такое-то слово, тихо или громко, между тем как личность вовсе такого слова никогда и не говорила, а сказывала за нее это слово легенда, спустя много лет уже по смерти личности. Нельзя, следовательно, выводить отсюда и никаких заключений о том, что Минин был способен обмануть народ своим видением, хотя бы и для хорошей цели.
Минину совсем не нужно было обманывать народ чудесами, чтобы внушить уважение к своим речам и советам. Он в Нижнем занимал такое положение, которое и без того внушало уважение к его речам и советам. Он был земский староста, был и начальник в то время судных дел у своей братии, посадских людей, вручивших ему эту должность, строение всего града, да исправляет и рассуждает земские расправы, разумеется, не иначе, как по общему мирскому выбору; следовательно, он и без того был человек заметный в народе и уважаемый. Художеством он был говядарь, не гуртовщик, а «продавец мяса и рыбы». Его промысл или богатство, торговые обороты, оценивались в 300 руб.— достаток не малый по тому времени, но и невеликий, если летописец прибавляет вообще, что он «убогою куплею питался».
Если он был избран еще прежде начальником судных дел у своей братии, то, нам кажется, это одно уже достаточно рисует его личность. Нам кажется, что он за то был избран в судные начальники, что не был способен делать подлоги и обманы, хотя бы и с хорошей целью. Он занимал свою должность по выбору народа, а не по назначению правительства, в чем есть великая разница, и трудно представить себе, чтобы народ добровольно посадил себе на хребты человека сомнительных достоинств, когда при выборе людей в подобные должности всегда народом же ставились и неизменные условия, чтобы человек был добр (в общем обширном смысле), разумен, душою прям.
«А судитися шуянам, посадским людям, по сей нашей уставной грамоте меж себя самих по-прежнему,— говорит царь Василий Шуйский посаду города Шуи.— А кому их судити и управа меж ими чинити и наши четвертные доходы сбирати по книгам сполна,— и шуяне, посадские люди, всем посадом выбирают меж себя в излюбленные в земские судьи, по годом, посадских же лутших (по богатству) и середних (по богатству) людей, добрых и просужих, которые бы были душею прямы и всем им посадским людям были любы...»12
Земский староста, начальник судных дел, должен был иметь типические черты, которыми народ вообще определял это важное в его быту звание и которые, конечно, не могли быть худые или сомнительные черты. Не в игрушки же народ играл, поручая управлять своими делами и судить себя кому ни попало, или людям хитрым, крутого нрава, с тяжелой рукою, вообще диктаторам. Диктаторов-то пуще всего народ и не терпел, когда сам выбирал людей, и по закону через год же мог сменять их безвозвратно. А диктатор Минин, наоборот, из земских старост посада был утвержден даже выборным от всей земли. Чтобы понять такие несообразности, надо представить себе нижегородский народ народом театральным, пейзаном, который поступает в своих действиях по заученному ходу пьесы. К сожалению, в историях и исследованиях весьма часто народ так и представляется.
- Войдите, чтобы оставлять комментарии