Глава II. Значение истории и исторических характеров для современности. Исторический характер Козьмы Минина

История своими событиями и славой или бесславием своих деятелей всегда и неотразимо, в том или другом направлении, воспитывает умы и нравы живущего поколения. Примеры поведения и характеры отцов и дедов, а тем более исторических лиц, всегда оставляют свой след в со­знании потомства. Они возвышают и облагораживают или принижают и угнетают это сознание, дают ему бодрость и силу, воспитывают твер­дость и прямоту характера, или ослабляют всякий характер и расслабля­ют всякий нрав.

Если, при известной разработке истории, галерея исторических пор­третов составится из плутов и негодяев и по меньшей мере из лиц ни на что негодных, то на чем же юноша, всегда идеалист, воспитает свои иде­алы? Ведь юность без идеалов не может пробыть. Не то, так другое, не прямое, так кривое,— но она неизменно будет создавать себе путе­водные нравственные светочи, неизменно будет искать нравственную высоту и твердыню, по образцу которой можно было бы установить и свой нрав и характер.

Всем известно, что древние, в особенности греки и римляне, умели воспитывать героев... Это умение заключалось лишь в том, что они уме­ли изображать в своей истории лучших передовых своих деятелей не только в исторической, но и в поэтической правде. Они умели ценить за­слуги героев, умели различать золотую правду и истину этих заслуг от житейской лжи и грязи, в которой каждый человек необходимо прожи­вает и всегда больше или меньше ею марается. Они умели отличать в этих заслугах не только реальную и, так сказать, полезную их сущ­ность, но и сущность идеальную, т. е. историческую идею исполненного

дела и подвига, что необходимо и возвышало характер героя до степени идеала.

Наше русское возделывание истории находится от древних совсем на другом, на противоположном конце. Как известно, мы очень усердно только отрицаем и обличаем нашу историю и о каких-либо характерах-идеалах не смеем и помышлять. Идеального в своей истории мы не до­пускаем. Какие у нас были идеалы, а тем паче герои! Вся наша история есть темное царство невежества, варварства, суесвятства, рабства и так дальше. Лицемерить нечего: так думает великое большинство образо­ванных русских людей. Ясное дело, что такая история воспитывать геро­ев не может, что на юношеские идеалы она должна действовать угнета-тельно. Самое лучшее, как юноша может поступить с такой историей, это — совсем не знать, существует ли она. Большинство так и поступает... Но не за то ли самое это большинство русской образованности несет, может быть, очень справедливый укор, что оно не имеет почвы под со­бою, что не чувствует в себе своего исторического национального созна­ния, а потому и умственно, и нравственно носится попутными ветрами во всякую сторону.

Действительно, твердой опорой и неколебимой почвой для нацио­нального сознания и самопознания всегда служит национальная исто­рия. Народности именуются историческими, в отличие от кочевых, единственно по той причине, что занимают во всемирной истории свое особое историческое место, свойственное выработанной народом его собственной истории. С этого исторического места никакую народность сдвинуть нельзя, и сама народность, если б и хотела, сдвинуться с него не может. Однако при этом должно также разуметь, что, приобретая во всемирной истории почетное или непочетное, но свое особое место, на­родность необходимо заработала чем-либо это право сидеть, хотя бы и в последних, но в ряду других исторических народов. Следовательно, и у такой последней народности были свои добрые плодотворные идеи, свои добрые идеалы в развитии жизни, были свои герои, строители и возделыватели этой жизни. Без того истории, как и исторической на­родности, не бывает. Все это и составляет содержание каждой нацио­нальной истории.

Не обижена Богом в этом отношении и русская история. Есть или должны находиться и в ней добрые общечеловеческие идеи и идеалы, светлые и высоконравственные герои и строители жизни. Нам только надо хорошо помнить правдивое замечание античных писателей, что «та или другая слава и знаменитость народа или человека в истории зависит вовсе не от их славных или бесславных дел, вовсе не от существа исто­рических подвигов, а в полной мере зависит от искусства и умения или даже от намерения писателей изображать в славе или уничижать народ­ные дела, как и деяния исторических личностей». Конечно, добрая слава лежит, а худая бежит, скорее разносится и скорее попадает на глаза, и потому вообще отрицать, осуждать и охуждать несравненно легче, чем доискиваться положительных достоинств, всегда глубоко сокрытых и в лицах, и в событиях. Но наука требует истины, а искусство, как вы­разитель самой жизни, именно со стороны ее идеалов, никогда не может удовлетворяться тенденциями одного только осуждения и отрицания. Оно в своей сущности всегда стоит на положительной основе. Точно так же, как и наука, оно ищет той же правды и только иначе воссоздает ее.

Если историческая правда или историческая ложь в изображении событий и характеров неизбежно воспитывает умы и нравы живущего поколения или, по крайней мере, оставляет в них свой неизгладимый след, действующий и в мыслях и в поведении живущих людей, то при та­ком, можно сказать, жизненном значении исторических сказаний и по­вестей существует великая необходимость обращаться с историческим материалом как возможно внимательнее и разборчивее, дабы при изыс­кании и раскрытии правды не принять за правду недостойную ложь. В этом заключается основная задача ученых изысканий. Но та же зада­ча должна руководить и созданиями художников, так как подобные со­здания сильнее, осязательнее, ярче воспроизводят, а, стало быть, и рас­пространяют, и правду, и ложь. С этой стороны положение наших художников не совсем отрадно.

Обыкновенно при постановке исторической русской картины, живо­писной, пластической, драматической и всякой другой, они встречают неодолимые затруднения в изучении задуманного сюжета и особенно его лиц. В общем историческом повествовании всякая личность, задержива­емая в своих деяниях или ходом событий, или ходом самого рассказа, те­ряет пс необходимости очень многое из своего характера и притом не­редко теряет самые живые свои черты, столь ценимые художниками. Отдельных биографий у нас очень немного, да и те по большей части пи­саны без всякой критики, а иные с бессознательной мыслью, что если описывать героя, так непременно нужно со всех сторон его хвалить и выгораживать от всяких сомнений и подозрений, так точно, как, в дру­гой крайности, иные без малейшей же критики возводят на них разные небылицы и напраслины. Таким образом, художнику почти не бывает возможности добиться настоящего толку, какой правдивый историчес­кий смысл и какой правдивый личный характер имеет избранная лич­ность. Естественно, что исторические картины очень редко нам удаются, и именно только потому, что историки мало или вовсе не помогают ху­дожникам. Единственным источником художественных исторических со­зерцаний остается и до сих пор все тот же Карамзин, который по свойст­вам своего таланта был в действительности настоящим художником и в своей истории руководился сколько голой правдой, столько же и поэзи­ей, родной силой для каждого художника, а к тому еще имел достойную памяти привычку обставлять свои общие описания и изображения част­ными примечаниями, где всегда можно встретить живые черты времени и лиц.

При этом строгие судьи и отрицатели уверяют, что источники нашей истории очень скудны и потому все наши исторические личности неяс­ны, тусклы, освещены неправильным, фальшивым светом при помощи уже нашего воображения. Но, чтобы так говорить, надо попытать по­рыться в источниках; быть может, они будут настолько достаточны, что из неясного и тусклого выйдет ясное и светлое. Мы вообще убеждены, что источники тут не причина. Если может что затруднить дело, так это только сама работа над источниками, тяжелая, мелочная, до крайности скучная, в которой сохнет ум, вянет воображение, но зато вырастает достоверность. Само собой разумеется, что всем этим обременять ху­дожников невозможно и от них требовать подобного изучения неспра­ведливо. Здесь должны начать свое дело труженики науки. Художник со­вершенно справедлив, когда говорит, что источники нашей истории очень скудны, ибо у него в уме совсем другое понятие об источнике, чем у труженика науки. Для художника источником служит вообще что-либо обработанное, цельное, полное, вроде обстоятельного исследования, целой повести, целого рассказа и т. п.; труженик науки принимает за ис­точник один намек, одно указание из двух-трех слов, и из таких мелочей уже лепит свою мозаику, для которой крепким цементом должна быть только здравая критика. Очень понятно, что работа труженика науки и есть источник для художника, и вот почему надо очень желать, чтобы наука помогала в этом случае художеству.

Недавно художественная история (в сочинении г. Костомарова «Личности Смутного времени») изобразила нам Минина следующими широкими чертами: «Это был человек тонкий и хитрый, с крепкою волею, крутого нрава, человек в полном значении слова практичный, т. е. такой, который, идя к цели, выбирает ближайший путь и не останавливается ни перед какими бы то ни было тягостями и бедствиями для других, не за­ботится о том, что произойдет после, лишь бы скорее была достигнута намеченная цель».

Сначала Минин разыгрывает перед нижегородцами роль театраль­ного пророка, говорит им о видении святого Сергия с целью «показать себя человеком, осененным благодатью, навести на слушателей обаяние чудесности и таким образом внушить уважение к своим речам и советам и заставить покоряться своей воле». Словом сказать, он «не считает безнравственным обманывать людей чудесами для хорошей цели». За­тем он выпрашивает у народа крепкую диктатуру и из пророков являет­ся жестоким, по-театральному, диктатором, который, чтобы собрать деньги, пускает в продажу бедняков и тем «накатывает» на Русь боль­шое внутреннее зло, порабощение и угнетение бедных, отданных во власть богатым, зло, которого последствия очень чувствовались и при царе Михаиле. Вообще рука этого человека была тяжела, меры его бы­ли круты и жестоки, но, конечно, неизбежны. По-видимому, он умыш­ленно выбрал в воеводы и Пожарского (как человека дюжинного и ма­лоспособного) с той целью, чтоб удобнее было самому одному безусловно всем распоряжаться. Наконец, по случаю одного дела, ви­дится, что и способы обращения его с собранной земской казной не сов­сем были бескорыстны. Таков новый портрет Минина7.

Источники чертят нам совсем другое лицо. Существует действитель­но легенда (в списке XVIII в.), в которой, по правде сказать, мы очень со­мневаемся, но которая извещает, что Минин, выйдя на свой подвиг, за­явил народу о видении ему святого Сергия, то есть начал дело, так сказать, благословясь. Легенда рассказывает коротко, что при получе­нии в Нижнем Троицкой грамоты Минин на городском совете объявил: «Святой Сергий явился мне и повелел возбудить спящих. Прочтите же грамоту Троицких властей в соборе, а (потом) что Бог велит!» Тут стряп­чий Биркин «сумняшеся», но чему именно, легенда не отвечает. Козьма же рече ему: «Аще хощеши, исповедаю тя православным... Той же умол-ча». И только!8

Нельзя сомневаться, что эта легенда составлена уже после, как со­ставлялись и составляются все легенды, как пишется и легенда-история, т. е. обычными приемами вообразительного творчества. Одна голая мысль, одно голое слово, голое свидетельство, как простые отвлеченности, облекаются в одежду живой реальности, в одежду жизненного вещест­ва, приобретают плод, воплощаются в живые образы. В настоящем слу­чае голое свидетельство заключалось в том, что, по преданию, Минин сам после сказывал знаменитому архимандриту Троицкой Лавры Диони­сию, что возбужден был к своему подвигу явлением ему преподобного Сергия еще в Нижнем Новгороде, о чем Дионисий до времени никому не сказывал, пока не исполнилась благодать Божия. Нам здесь не следует рассуждать о том, что монастырские троицкие писатели, келари Авраа-мий Палицын и Симон Азарьин, столько были привязаны к своей обите­ли, что всякий важный подвиг в государстве естественно приписывали почину, влиянию, покровительству, назиданию именно их обители; что их обитель во всякое время была источником всякого добра и блага для Русской земли; что имя святого Сергия повсюду являлось чудесной, спа­сительной силою во всех трудных и бедственных обстоятельствах Отече­ства. Они были вполне правы и ничего нового не говорили, когда так, а не иначе разумели значение своей обители. Их мысли были общим ис­кренним убеждением для всего московского народа и особенно для его владеющей и правящей среды. Эта слава монастыря утвердилась еще при жизни преподобного Сергия достославной победой на Куликовом поле, которая была одержана по его благословению. С той поры москов­ские государи постоянно ходили на поклонение к «великому отцу и чудо­творцу Сергию, заступнику и крепкому молитвеннику и скорому помощ­нику» во всяких напастях и трудных случаях. А в народе, по свидетельству Дионисиева жития, имя Преподобного было так возвеличено, что кто на проезде, где бы ни было, помянет Угодника и скажется Сергиевым, не только из его обители, но и из других, только имя его помянет,— все по дорогам бывали пропускаемы без задержки; «и от самых воров и убийцев без всякой пакости проезжали в монастырь и из монастыря и всюду ездили, где хотели, безопасно», и именно в это время всеобщей Смуты, когда от воровских людей крови много проливалось и был про­езжим повсюду великий грабеж.

Очень естественно, что после Смутного времени в монастыре оста­лось предание, что Минину накануне его подвига было явление препо­добного Сергия. Келарь Симон Азарьин спустя лет тридцать или сорок после Смуты и почти столько же по смерти Минина (в 1616 г.) записал это событие в число новоявленных чудес Преподобного. Он записал его весьма обстоятельно, и было бы почти удивительно, если б оно не попа­ло в монастырскую летопись. Подвиг Минина, когда он достославно окончился, представлялся сам по себе чудом. Сам Минин был чудом между современниками. Как, в таком незаметном чине, совершить такое великое и благодатное дело! По убеждению века, это не могло произой­ти без наития Божьей благодати, и сам Минин был потом искренно и ре­лигиозно убежден, что он только орудие Промысла. Так в то время мыс­лили люди и не могли иначе мыслить по той причине, что во всех делах своих видели или благословение или наказание Божье, или козни и не­нависть врага роду человеческому. Поэтому сила видений, искренних и истинных, для тогдашней мысли и чувства, была силою всего тогдаш­него умоначертания. В образе видения могла воплощаться даже теплая молитва о Божьей помощи. И нет ничего удивительного, что таким путем в действительности имел видение и знаменитый Минин. Но все дело в том, был ли факт, о котором свидетельствует приводимая выше легенда? Как бы ни было, но существовало, уже после смерти Минина, предание о ви­дении и существовало, конечно, в монастыре, который приписывал сво­им грамотам особенное действие именно в Нижнем Новгороде. Совре­менные летописцы и даже келарь Авраамий об этом ничего не знают, а именно Авраамий никак бы не пропустил в своем сочинении такого важного для его цели факта. Он, напротив, о Минине говорит как-то вскользь, мимоходом, не останавливая на нем особого внимания. Меж­ду тем задачей его сочинения были слава чудес преподобного Сергия и слава своего монастыря.

По сказанию келаря Симона, Минин введен был в подвиг, превыша­ющий его звание, следующими обстоятельствами. Он был человек бла­гочестивый и имел обычай по временам удаляться в особую храмину для молитвы. Однажды в этой храмине «спящу ему» явился ему преподобный Сергий и повелел казну собирать, ратных людей наделять и с ними идти на очищение Московского государства от врагов. Козьма, опомнясь, был в великом страхе, однако ни на что не решился, думая, что устроение ра­ти совсем не его дело. Видение повторилось, но он по-прежнему остался в тех же мыслях. Преподобный явился ему в третий раз и возобновил свое повеление уже с прещением, присовокупив, что есть Божье изволе­ние помиловать православных христиан и от великого смятения привес­ти в тишину; и сказал еще, что старейшие в городе не войдут в такое де­ло, наипаче меньшие примутся за дело, начнут творить, и что начинание их приведется к доброму концу. В трепете и в ужасе от этого нового яв­ления Козьма даже заболел, раскаялся в своей неподвижности и, реша­ясь исполнить поведенное, стал думать, как начать дело. Вскоре он был избран всем городом в земские старосты. Он принял этот случай, как Бо­жье указание о том, что надо делать, и начал в Земской Избе со слезами всем говорить о бедствиях Отечества, выставляя на вид бездействие сво­их сограждан. Одни от таких речей уходили даже с ругательством, но иные, особенно из меньших, приняли их к сердцу и после размышле­ний и рассуждений о тщете богатства укрепились на мысли: казну соби­рать и ратным давать и утвердили знаменитый приговор, что во всем бу­дут Козьму слушать. Начался сбор казны, и Козьма первый же положил перед людьми почти все свое именье, мало что в дому оставив.

Об этих явлениях Преподобного, как упомянуто, сам Козьма, на по­ходе с Пожарским к Москве, рассказал Троицкому архимандриту Диони­сию. В народе, таким образом, уже после событий, могла распростра­ниться молва об этих чудных явлениях.

Однако народ в начале необходимо получал этой молвой одно корот­кое простое сведение, простое известие о видении, что Козьме являлся преподобный Сергий. Для народного ума этого было недостаточно. У не­го является тотчас потребность обставить это известие соответствую­щими обстоятельствами, и таким образом является рассказ-легенда о том, как было дело, при каких обстоятельствах. Выходит на сцену и со­мневающийся, и никто другой, как именно Биркин, сам человек весьма сомнительных достоинств по своим изменным поступкам. Ясно, что ле­генда, рисуя одно только начало, знает уже конец, т. е. всю последую­щую историю событий, и в сущности рисует очень правильно историче­ские роли своих лиц. Но она дальше не пошла и подробнее ничего не сказала, а этого, в свою очередь, недостаточно стало для истории. На по­мощь легенде явился историк и разрисовал своими красками уже саму легенду.

«Когда рассуждали о мерах для возбуждения нижегородцев ко все­общему восстанию, Минин встал и, как вдохновенный, сказал: "Свя­той Сергий явился мне сегодня ночью и повелел возбудить уснувших"... Биркин усомнился в справедливости слов Минина, но был обличен им. "Или хочешь ты,— сказал ему Козьма,— чтоб я открыл православным то, что замышляешь ты?" Биркин замолчал, и все согласились с мнени­ем Минина».

Другой вариант того же автора: «Во время совета Минин сказал: "Святой Сергий явился мне ныне во сне и повелел возбудить уснув­ших..." Стряпчий Биркин противоречил [уже не сомневался!], но Ми­нин остановил его, заметив ему, что он догадывается о его замысле»9.

Третий вариант другого историка: «Минин сказал: мне было виде­ние, явился святой Сергий во сне и повелел разбудить спящих. Тут стряпчий Биркин, недоброхот Минину, сказал: "Ну, не было тебе ника­кого видения!" Этот Биркин был человек двусмысленного поведения и служил прежде Тушинскому вору. За ним водились грехи; Минин знал про них, мог обличить его и сказал ему теперь тихо: "Молчи,— а не то я тебя выявлю перед православными!" Биркин принужден был прику­сить язык. Видение Минина пошло за правду...»

Четвертый вариант — того же автора: «Минин заявил народу, что ему были видения [уже не одно!], являлся святой Сергий. "Не было те­бе никакого видения!" — сказал соперник его Биркин, как бы холодной водой окативший восторженное заявление Козьмы Минина. "Мол­чи!" — сказал ему Козьма Минин и тихо пригрозил объявить право­славным то, что знал за Биркиным; и Биркин должен был замолчать»10.

Из этих разноречий одного и того же простого свидетельства мы мо­жем составить себе весьма наглядное понятие о том, как создаются, ор­ганически нарастают всякие легенды и всякие сказания, как они посте­пенно одеваются красками воображения и поэзии. К простому сведению: «явился мне» прибавляется незаметно новое сведение: «се­годня ночью», или: «ныне во сне»; к простому слову «сказал», прибав­ляется: «тихо пригрозил»; потом: «вдохновенный, восторженный, хо­лодная вода, прикусил язык», и т. д.

И все это очень понятно, когда легенда переходит из уст в уста в на­роде. На этот счет народ — всегда поэт и художник, свободно создаю­щий из встреченного им материала всякие сказания. Но совсем уже не­понятно, когда тем же самым путем легенда переходит из страницы в страницу в истории, всегда претендующей на строгую критику источ­ников и на свою ученость, всегда грозящей «беспощадным ножом кри­тического анализа»!

Мы вовсе не думаем отнимать у историка принадлежащее ему право восстанавливать сухой и черствый факт во всей его живой истине при помощи даже поэтических и драматических прикрас. История, вообще говоря, столько же искусство, сколько и наука. Но искусство-то именно и требует, чтобы сухой и тощий факт был восстановлен, по крайней мере, в своей поэтической правде, если в нем недостаточно видна прав­да в собственном смысле историческая, т. е. правда живой действитель­ности, критически проверенной наукой. А какую же поэтическую правду восстанавливают здесь почтенные историки!..

О Биркине первоначальное показание говорить: «Биркин же сумня-шеся...» и только! Оно не отмечает — в чем. Ибо, по смыслу легенды, он мог сомневаться и в начинании дела или, вернее, мог отрицать это на­чинание, чтоб оно не заводилось, так как не в том были его выгоды. Вот почему первый вариант нерешительно говорит, что Биркин усомнился в справедливости слов Минина; второй уже отступает от неясности и прямо говорит, что Биркин противоречил, стал противоречить. Но че­му? Каким словам или какой мысли? Замечание Минина, что он догады­вается о его замысле и готов всем рассказать, объясняет дело не иначе, что Биркин противоречил именно начинанию подвига. Остальные два варианта останавливаются только на видении и заставляют Биркина сказать: «Ну, не было тебе никакого видения!» Минин отвечает ему ти­хо: «Молчи, а не то...» и пр. Биркин прикусил язык, и видение пошло за правду.

Легенда очень просто выставила Биркина сомнительным, ибо уже знала подробно о том, что он сделает через несколько месяцев в Казани и в Ярославле, где остановилось двинувшееся нижегородское ополчение и куда к нему в подмогу Биркин привел ратных из Казани. В Казани он замыслил другое. В Ярославле он содеял многую смуту, хотел быть в на­чальниках, и такую пакость содеял, что едва меж себя бою не сотворили, и потому вся нижегородская рать откинула его. Вот о чем мог быть у не­го спор с Мининым. Впрочем, в первых грамотах ополчения Биркин сто­ит вторым лицом после Пожарского, следовательно, тоже участвует в собрании. Вначале они вместе собираются вести ополчение под Моск­ву. Потом уже Биркин был послан в Казань за ратными, где сошелся с Шульгиным, оба замыслили властвовать в Казани и богатиться, а для того радовались продолжению Смуты, и тому, что Москва за Литвою. Сведение об этом Минин и все ополчение получили от возвратившихся из Казани своих послов из духовенства ".

Словом сказать, Биркин в Казани изменил ополчению. Знал ли впе­ред сам Минин, что Биркин изменит, неизвестно. Но легенда об этом очень хорошо знала, ибо составлялась после всех этих событий. Видимо, что Минин подозревал его и для того отпустил с ним попов, как людей более верных, которые, возвратясь, и рассказали об измене. Но все-таки это известие поразило нижегородское ополчение. Тогда все ратные люди возложили упование на одного Господа и, помянув иерусалимское пле­нение, как по разорении Иерусалима собрались последние люди Иудеи и, пришед под Иерусалим, очистили его; так и Московского государства последние люди, собравшись, пошли против безбожных латин и против своих изменников. Такими чертами рисуют это обстоятельство летопис­цы и тем указывают, что нижегородцы, хотя и имели причины подозре­вать Биркина, но такой развязки дела вовсе не ожидали.

Таким образом, легенда остается легендой и, в качестве историчес­кого свидетельства, в историю принята быть не может, как не могут быть туда же приняты, например, все легенды о смерти Сусанина, со­зданные точно так же из одного голого свидетельства, что он был заму­чен поляками, не сказав, где находится царь Михаил. На легенды смеш­но даже поднимать и беспощадный нож критического анализа. Их область поэзия, а не история. Другое дело, если они напрашиваются быть свидетельствами исторически достоверными, как иные рассуждают о легендах Сусанина и как рассуждают даже историки о настоящей ле­генде Минина. Но и в этом случае достаточно одного здравого смысла, чтобы решить дело.

Нельзя, основываясь на легенде, сочинять характер исторической личности и размышлять о том, как эта личность сказала такое-то слово, тихо или громко, между тем как личность вовсе такого слова никогда и не говорила, а сказывала за нее это слово легенда, спустя много лет уже по смерти личности. Нельзя, следовательно, выводить отсюда и ни­каких заключений о том, что Минин был способен обмануть народ сво­им видением, хотя бы и для хорошей цели.

Минину совсем не нужно было обманывать народ чудесами, чтобы внушить уважение к своим речам и советам. Он в Нижнем занимал та­кое положение, которое и без того внушало уважение к его речам и со­ветам. Он был земский староста, был и начальник в то время судных дел у своей братии, посадских людей, вручивших ему эту должность, строение всего града, да исправляет и рассуждает земские расправы, ра­зумеется, не иначе, как по общему мирскому выбору; следовательно, он и без того был человек заметный в народе и уважаемый. Художеством он был говядарь, не гуртовщик, а «продавец мяса и рыбы». Его промысл или богатство, торговые обороты, оценивались в 300 руб.— достаток не малый по тому времени, но и невеликий, если летописец прибавляет во­обще, что он «убогою куплею питался».

Если он был избран еще прежде начальником судных дел у своей бра­тии, то, нам кажется, это одно уже достаточно рисует его личность. Нам кажется, что он за то был избран в судные начальники, что не был спосо­бен делать подлоги и обманы, хотя бы и с хорошей целью. Он занимал свою должность по выбору народа, а не по назначению правительства, в чем есть великая разница, и трудно представить себе, чтобы народ до­бровольно посадил себе на хребты человека сомнительных достоинств, когда при выборе людей в подобные должности всегда народом же ста­вились и неизменные условия, чтобы человек был добр (в общем обшир­ном смысле), разумен, душою прям.

«А судитися шуянам, посадским людям, по сей нашей уставной гра­моте меж себя самих по-прежнему,— говорит царь Василий Шуйский посаду города Шуи.— А кому их судити и управа меж ими чинити и на­ши четвертные доходы сбирати по книгам сполна,— и шуяне, посадские люди, всем посадом выбирают меж себя в излюбленные в земские судьи, по годом, посадских же лутших (по богатству) и середних (по богатству) людей, добрых и просужих, которые бы были душею прямы и всем им посадским людям были любы...»12

Земский староста, начальник судных дел, должен был иметь типиче­ские черты, которыми народ вообще определял это важное в его быту звание и которые, конечно, не могли быть худые или сомнительные чер­ты. Не в игрушки же народ играл, поручая управлять своими делами и судить себя кому ни попало, или людям хитрым, крутого нрава, с тяже­лой рукою, вообще диктаторам. Диктаторов-то пуще всего народ и не терпел, когда сам выбирал людей, и по закону через год же мог сменять их безвозвратно. А диктатор Минин, наоборот, из земских старост поса­да был утвержден даже выборным от всей земли. Чтобы понять такие несообразности, надо представить себе нижегородский народ народом театральным, пейзаном, который поступает в своих действиях по заучен­ному ходу пьесы. К сожалению, в историях и исследованиях весьма час­то народ так и представляется.

Поделиться: