Терпимость — превосходное личное качество. Терпимость — необходимый принцип политики, особенно в стране, где живут люди различных вероисповеданий и народностей. Терпимость, сверх того, национальное свойство, от которого русский человек даже и не способен отделаться. Но терпимость есть также понятие, которым у нас до чрезвычайности злоупотребляют люди беспринципные и безразличные, с одной стороны, и люди, эксплуатирующие эту беспринципность, — с другой. Понятие гибкое, легко поддающееся подтасовке софистов, терпимость делается у нас любимым орудием в руках многих, кто добивается наиудобнейших способов действия для подрытия той самой России, к терпимости которой взывает. Эта игра особенно удобна с шестидесятых годов, оставивших по себе в обществе какой-то хаотический чад понятий, в сумраке которого современного русского так легко «огорошить», сбить с толку и иной раз убедить чуть не в том, что дважды два составляет стеариновую свечку. Этих бесцеремонных софистов в интересах самой терпимости нельзя не осаживать, потому что в конце концов, обманом толкая русского человека из нелепости в нелепость, они рискуют пробудить в этом природно столь терпимом человеке жгучую ненависть к этому своему свойству, во имя которого он делается игрушкой не только праздно болтающих риторов, но даже прямых врагов своих.
Такое нежелательное влияние на русское отношение к терпимости систематически оказывает г-н Владимир Соловьев. Едва ли кто сильнее его способствует развитию в публике мысли о том, что терпимость — принцип нелепый и вредный. И действительно, если бы терпимость была тем, чем считает ее г-н Соловьев, она бы, конечно, заслуживала только борьбы против себя. Но терпимость ли виновата в абсурдах этого легкомысленного «защитника» своего? Позволительно ли переносить на принцип терпимости те оценки, которые относятся только к идеям г-на Соловьева? Я постараюсь показать, что такое мнение было бы глубокой ошибкой. Принцип терпимости сам по себе принцип высокий и полезный, но, конечно, его нужно правильно понимать. Лишь при помощи совершенно произвольных и ложных толкований г-н Соловьев успевает компрометировать его в глазах русского общества.
В июньской книжке «Вестника Европы» г-н Соловьев выступил со статьей «Исторический сфинкс», посвященной доказательствам той лжи, будто бы мы, именно как православные, должны усвоить в отношении к иноверцам и иноплеменникам принципы чистого либерализма.
«Исторический сфинкс» г-на Соловьева — это православие в русском национальном направлении. У своих «ревнителей», поясняет автор, «православие является каким-то сфинксом с женским лицом и звериными когтями». На словах — разные возвышенные понятия, на практике — «тамерлановщина». Автор хотел бы, чтобы мы «когти» свои вырвали и остались при одном «женском лице»... В статье много полемики против всех русских, старавшихся действовать по учению своей православной веры. Эту полемику я оставляю в стороне, чтобы не отвлекаться от положительной «доктрины» г-на Соловьева, столь подрывающей кредит терпимости. Как увидим сейчас, эта доктрина держится вся на самых слабых софизмах и на самом странном незнании автором предмета своего обсуждения.
Г-н Соловьев, упрекая «ревнителей» православия в отсутствии христианского духа, строит свою аргументацию на формуле: «Не делай другим того, чего не желаешь себе». Это, говорит он, минимальное требование христианства, совпадающее с требованием естественной справедливости. Если мы не исполняем даже этого безусловно для нас обязательного требования, наша жизнь становится лишенной всякого нравственного содержания.
Отсюда он логическими умозаключениями определяет обязательное для нас отношение к чуждым вероисповеданиям и народностям. Особенно подробно останавливается он на вероисповеданиях, пояснив, что «все эти рассуждения легко применить и к правам народностей».
Мы, говорит он, не можем желать чужого насилия над нашей народностью, стало быть, не должны себе позволять насилия над другими. Мы в отношении каждой личности, культа и народности должны «уважать их право на существование и свободное развитие». Не желая никаких стеснений для себя, мы в своем христианском государстве не должны иметь их для других. Нужна не одна свобода совести, но также свобода исповедания, проповеди, прозелитизма. Нужна такая свобода не для одних признанных, уже сплотившихся культов, но и для всякого личного убеждения и верования. Очевидно, что на тех же логических основаниях на эту свободу и свободное развитие имеет право не только вера, но и неверие, хотя бы неверующие сплотились в систематически борющееся против христианства общество. «Все эти рассуждения легко применить и к правам народностей». Против всех стремлений культов и народностей к свободному развитию мы, христиане, в своем христианском государстве имеем право противопоставить только свое исповедание, проповедь и мученичество. Никаких «принудительных мер» не допускается.
Таким образом, г-н Соловьев требует полной равноправности sep и народностей в России. Это равноправность не в одних гражданских правах личностей, подданных. Мы должны предоставить одинаковые с собой права на все, что нужно для существования и свободного развития, всем обществам, коллективностям, какие есть или захотят возникнуть в пределах Российской империи.
Еврей, поляк, немец, армянин, турок, бурят, китаец должны в России иметь такое же право на развитие и усиление своей Церкви или культа и своей народности, какое право имеет русский на развитие православной Церкви и русской народности.
Если бы, например, миллионы русских немцев вздумали составить всеобщий союз для развития в России немецкой народности и протестантизма, государство должно им предоставить полную свободу действий.
Вообще, государство, по учению г-на Соловьева, не должно делать никаких различий между различными вероисповеданиями и народностями, то есть, другими словами, должно стать вероисповедно и национально безразличным. Иначе оно не будет «христианским»! Г-н Соловьев отрицает даже право правительственных лиц, как русских и православных, «принудительно охранять и распространять предполагаемую (?) истину» православия. Г-н Соловьев здесь как бы сам устрашился величия нелепости, к которой приводит его диалектика, и для смягчения этой нелепости ввел слово «принудительно». Это малодушие автора, однако, ничуть не выручает его. По точному смыслу аргументации г-на Соловьева неизбежно заключение, что не только принудительно, а вообще никакими облегчениями, поощрениями и т.п. глава государства не имеет права поддерживать своих единоверцев и единоплеменников, ибо всякое преимущество, им данное, столь же нарушает равноправность, как и меры принуждения против иноверцев или иноплеменников. Ведь мы не можем желать, чтобы другие имели более удобств действия, нежели мы. Стало быть, и своим мы не должны давать никаких преимуществ в средствах существования и действия.
Итак, по логике г-на Соловьева, христианское государство есть государство, либерально безразличное к вере. Абсурдность этого вывода понятна всякому, но не всякий еще видит, кто виноват в получаемом абсурде: христианство ли, или справедливость и терпимость, или сам г-н Соловьев? Чтобы помочь читателям уяснить себе этот вопрос, чтобы вполне оценить счастливый метод, посредством которого г-н Соловьев доходит до своих изумительных понятий о справедливости, продолжим его рассуждения и попробуем проверить, по методу г-на Соловьева, какие-нибудь аксиоматически ясные вопросы гражданской и религиозной жизни человека.
Имеет ли, например, русская армия право побеждать неприятеля в сражении?
По г-ну Соловьеву — ни в каком случае. Ведь мы не можем желать себе, чтобы другие нас разбили. Это ясно. Но «минимальное» требование христианской нравственности воспрещает делать другим то, чего не желаешь от других себе. Ergo: русская армия, как христианская, не смеет побеждать врагов.
Имеет ли, по крайней мере, право христианский миссионер желать искоренения язычества?
Опять нет. Ведь мы не можем желать, чтобы наша «предполагаемая» истина была искоренена «предполагаемой» другими истиной. Стало быть, мы не можем желать такой неприятности и для других...
Эти и подобные нелепости, строго логически получающиеся по методу г-на Соловьева, сами по себе указывают на нечто внутренне несообразное в его рассуждении
[1]
.
Ни христианское учение, однако, ни идея справедливости не виноваты в том, что падает исключительно на качество рассуждений г-на Соловьева.
Прежде всего, нельзя не вспомнить, что автор несколько переделал христианскую формулу. В Евангелии сказано: «Итак во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними» (Мф. 7, 12). Г-н Соловьев передает это в виде правила: «Не делай другим того, чего не желаешь себе»
[2]
.
На вид разница не велика, но, как увидим, дает наклон, по которому свободно катится уже вовсе не христианская мысль автора. Г-н Соловьев предпочитает отрицательную формулу, которая позволяет ему забыть о существовании положительного евангельского учения, определяющего, чего христианин должен желать самому себе и чего самому себе он не должен желать. Г-н Соловьев как бы полагает, будто бы всякое желание или нежелание, какое только взбредет в голову крещеного человека, уже свято и может служить для него меркой прав других людей. Иной, может быть, в иную минуту не желает, чтобы женщина воспротивилась его нечистой страсти. По логике г-на Соловьева выходит, что, стало быть, этот человек не должен и сам противиться соблазнам какой-нибудь развратницы. Таким-то путем у него и получаются нелепости. Но стоит ввести в рассуждение положительные формулы, определяющие для нас содержание законных и недозволительных желаний, — и нелепости сами собой исчезают.
Беря христианское учение в целом и каково оно есть, мы с первого же раза должны стать на совсем иную точку зрения, нежели г-н Соловьев. Он полагает, будто бы христианин только и мечтает о своей свободе, только и трепещет, как бы ее кто-нибудь чем-нибудь не ограничил. Но это в высшей степени узкое, ограниченное понимание. Свободное развитие есть не столько личное желание, как условие, закон, поставленный Богом. Основное же желание христианина есть его душевное спасение. Христианин желает, чтобы никто ему в этом не помешал, но столь же желает помощи со стороны людей и условий и в этом отношении часто охотно желает ограничения своей свободы. Свобода имеет свои опасности, и христианин сам молится, чтобы Бог промыслительно допустил кому-нибудь или чему-нибудь стеснить нашу свободу во всем, где она отдает нас во власть греху. Сообразно с этим христианин, вообще говоря, не может пожелать и ближнему свободы, несоразмерной с его способностью ею пользоваться. Мы, в известных случаях, даже обязаны ограничивать чужую свободу, как, например, родители в отношении детей. Православный не может делать отсюда римских выводов «благодетельного насилия», но в своей деятельности к обращению других руководствуется не меркой «свободы», а вопросом искренности обращения. Если обращение искренне — то это все, что нужно.
Вообще, мысль г-на Соловьева или не совпадает с христианской, или противоречит ей решительно на каждом шагу. Так, например, он применяет одни и те же нравственные правила и к личности, и к «социальным организмам». Христианство этого не делает по самой основе своих нравственных понятий, которые все исходят из мысли о спасении души. У социальных организмов никакой «души» нет, это не личность. Г-н Соловьев в этом случае является не христианином, а контистом. Далее он, например, ставит на одну линию наше личное право ограничивать чужую свободу и право на это Церкви, ибо просто отрицает чье бы то ни было право в чем-либо мешать «свободному развитию» добра или зла. По-христиански, право ограничения чужой свободы у всегда грешной личности и у всегда святой Церкви весьма, конечно, неодинаково. Далее, г-н Соловьев воображает, будто бы христианин может одинаково уважать право на свободу у всех культов, в числе которых, по-христиански, есть и «бесовские». Все это не только слабо по мысли, но произвольно.
Эта доктрина не более как разновидность либерализма. Ее можно рассматривать как известную политическую доктрину, с точки зрения справедливости или государственной пользы. К христианству же она ни близко, ни далеко не относится.
Однако же принцип справедливости и политический разум точно так же ничуть не в пользу доктрины г-на Соловьева. Только искажая смысл принципа справедливости, наш автор получает возможность представить дело для плохо рассуждающих в таком виде, будто бы он действует во имя справедливости. Эта иллюзия достигается тем, что г-н Соловьев подменяет принцип справедливости принципом уравнительности. Стоит вспомнить глубокое различие этих двух понятий, чтобы немедленно увидеть несостоятельность рассуждений г-на Соловьева.
Россия создана и поддерживается русским по племени и православным по вере народом, сплоченным в Православную Церковь. Созданию этого государства помогали, далее, некоторые другие племена, нам союзные, сходящиеся с нами иногда до полного братства, особенно когда они православны. Далее, в состав государства вошли некоторые народности, или безразличные к России, или, наконец, прямо относящиеся к ней враждебно.
Справедливость требует ли, чтобы всем этим народностям, коллективностям было дано в государстве одинаковое право на «свободное развитие»? Вспомним, каковы были бы результаты этого «свободного развития». «Свободное развитие» одних создает силу, поддерживающую государство, других — рыхлую безразличную массу, третьих — силу, разрушающую государство. И г-н Соловьев с прочими либералами находит, что справедливость требует для столь различных элементов одинаковых прав!
Но что же такое, однако, справедливость? Либеральная софистика или недомыслие опутывает здесь русское общество совершенно непростительной подменой понятий. Справедливость требует не уравнительности, а соответственности прав с обязанностями, награды или наказания — с заслугой или виной. Можно давать права поляку или еврею, если они их стоят. Но дать в России равные права русской национальности и польской или еврейской национальности, в смысле коллективного целого, было бы актом величайшей несправедливости. Это значило бы отнять у русских их достояние и отдать тем, кто его не только не собирал, но и возьмет только для того, чтобы разрушить или эксплуатировать в своих особых целях.
Принцип справедливости даже в отношении личности не предполагает простого равенства прав, но требует их градации соответственно с достоинством личности, ее заслугами, ее способностью пользоваться правом, а не во вред им и другим. Таким путем, конечно, получается известная категория прав общих, которыми пользуются все, но получаются разряды прав исключительных, не всеми Достигаемых. В отношении народностей принцип справедливости еще менее требует равноправности. У отдельных личностей всегда есть известные минимальные права, потому что личность, хотя бы несовершеннолетняя, все же остается человеком.
Но что такое народность? Народность не есть какая-нибудь личность, а просто отвлеченная сумма известных этнографических, лингвистических и т.п. особенностей. На основе этих особенностей может развиться юридическое лицо, коллективность, способная иметь права, но может и не развиться. С другой стороны, такие же коллективности, юридические лица могут развиваться и не на основе народности. Так, Швейцария есть юридическое лицо, но швейцарской народности не существует. С другой стороны, есть народности бретонская или черемисская, но ни та, ни другая не составляет юридического лица. Переносить на такую народность понятие о каких-то правах «свободного развития» не имело бы ни малейшего смысла, так как право существует лишь там, где есть личность.
Народность же вырастает в юридическую личность только в тех случаях, когда сознает себя чем-то коллективно целым, желающим существовать именно в виде этой коллективности. Тут только она может пользоваться какими бы то ни было правами, но вовсе еще не обязательно должна их получить.
Право существования такая народность имеет не сама по себе, а только посредством людей, ее составляющих. Но желание этих людей составлять именно особую коллективность, особое юридическое лицо далеко не всегда ясно и несомненно, и наоборот — во имя «народности» очень легко произвольно требовать, чего в действительности люди, от имени которых говорят, вовсе и не желают. Возьмем такой пример. Говорливая часть населения какой-либо области, то есть ее «интеллигенция», составляется, положим, путем политической ссылки. Эти люди нимало не принадлежат к народности, населяющей данную область. Но они по теоретическим своим убеждениям, не имеющим ничего общего с теоретическими убеждениями населения области, — федералисты или же даже просто действуют из ненависти к стране, правительство которой их сослало. И вот эти люди, ставшие на месте ссылки журналистами, авторами исследований быта народа, чиновниками и т.п., начинают уверять, будто бы данная область составляет особую страну с особой народностью, и требуют для нее права «свободного развития». Обязывает ли нас справедливость допускать «свободное развитие» такой «народности»?
Далее. Существует у нас какое-нибудь племя действительно не русское, но сжившееся с русскими, связавшее свои интересы с Россией национальной. Судьбы этого племени могут быть различны. При одной политике оно составит часть русской народности, к усилению ее и к собственному счастью. Но вот какие-нибудь лица, заинтересованные в развитии особой народности, начинают раздувать всякие ее отличия, раздувать всякий предлог для порождения антагонизма между этим племенем и русским. Такие лица легко являются. Они могут принадлежать к местной родовой аристократии, которой господство обеспечивается при возбуждении «местного национального движения», они могут принадлежать к многочисленному ныне слою политиканствующей интеллигенции, мало способной к другому роду труда, но честолюбивой и ловкой в искусстве агитации. Требует ли справедливость признавать права всех таких требований на «свободное развитие»?
Ничуть и ни малейше. Это было бы не признание прав национальностей, а признание права на вредные для народа профессии. Правительство всякой страны, еще не находящееся в полном разложении, имеет прямую обязанность пресечь — если нужно, то и насильственно — все подобные упражнения в политике. Так поступило и революционное правительство Франции с игравшими огнем жирондистами, со взбунтовавшейся Бретанью. Так поступило правительство Соединенных Штатов с южными сепаратистами. Так поступит всякое правительство страны, еще не собирающейся умирать.
Нельзя забывать, что «народность» не личность, в отношении которой не может быть вопроса: существует ли она или нет? «Народность», при благоприятных условиях, может возникнуть из населения любого уезда, любой части уезда; с другой стороны, народность может, без малейшего ущерба для составляющих ее личностей, раствориться без остатка в другой национальности. Ставить право «народности» на «свободное развитие» на одну линию с правом личности — немыслимо. Право народности на развитие является только с того момента, когда она несомненно существует не в качестве этнографической разновидности, а в качестве коллективного, социального юридического лица. Это же качество дается народности только историей. Явилась такая народность — имеет права, не явилась — не имеет. И только с такими уже сформированными национальностями заставляет нас считаться справедливость. Все «народности» in potentia — вне счета. В них государственная справедливость замечает только людей, но не коллективность.
Итак, принцип права всех «народностей» на «свободное развитие» есть требование совершенно произвольное, ни на какой справедливости не основанное. Что касается «исторических народностей», сплотившихся в коллективное целое, мы по справедливости действительно принуждены признавать их права, чтобы не нарушать прав членов этих национальностей на развитие именно в известном, ими излюбленном типе. Права этих народностей мы признаем только через право личностей.
Но признавать право, например, польской народности — это еще не значит уравнивать ее права с правами народности русской. Признавать права народности армянской — это еще не значит признавать их в одной мере с правами народности грузинской. Еще раз повторяю, что идея справедливости не есть идея уравнительности. Степень «свободы развития», которую империя по справедливости должна предоставить каждой народности как целому, зависит от того, насколько это «развитие» сообразно с интересами целой империи. Если бы это «развитие» угрожало ее существованию, то никакого права ни на один атом свободы такая народность не имеет. Польская национальность, например, в течение одного столетия заявившая себя одной коллективной изменой России (в наполеоновский поход) и двумя открытыми бунтами, не может по справедливости претендовать на «свободное развитие», ибо пользуется свободой во вред нам. Можно давать ход полякам, лично доказавшим свою несомненную верность, но никак не польской идее до тех пор, пока эта польская идея не приняла более безопасного для империи направления. То же рассуждение относится и к другим народностям. Общей меркой их прав на «свободное развитие» должно служить право русской народности. Никакая другая народность не должна иметь больших прав в России, некоторые могут быть поставлены наравне с русской, большинство же — конечно, ниже, то есть их право на свободное развитие в России должно быть уже русского.
Эти требования справедливости вполне совпадают и с требованиями политического расчета. Отречение от русско-православного значения своего поставило бы государство в очень ложное положение относительно нации. Предположим, что желание либералов исполнилось. Государство усвоило себе идеи национального и вероисповедного безразличия. Поляки организуются в крепкое национальное дело, немцы гласно действуют во Всероссийском немецком союзе, евреи составляют Русский отдел Всемирного еврейского союза, иезуиты покрывают империю сетью своих отделений и т.д. Каковы последствия всего этого «прогресса» для государства?
Прежде всего, в глазах русского православного населения государственная власть лишается своего главного престижа. Она уже не русская, а только имперская, она уже не православная. Такая власть, конечно, не может рассчитывать на прежнее к себе отношение со стороны русских вообще и православных в частности. Активная преданность власти неизбежно исчезает. Религиозное чувство могло бы допустить на место этого живого чувства пассивное повиновение. Чувство национальное не может допустить и этого. Если государственная власть уже не русская, а общая, то необходимо обеспечить в ней русские интересы какой-либо чисто русской, обязательно русской, силой представительства. Этот исход совершенно неизбежен, тем более что здесь русские совершенно сойдутся с большинством нерусских племен, которые также понимают, что только представительством обеспечат себе прочность полученного подарка судьбы. Итак, логическим последствием первой реформы явилась бы новая реформа — изменение государственного устройства на началах парламентаризма.
В итоге на первый раз государство потеряло бы безусловную преданность русских и неограниченную власть. Что оно приобрело бы взамен того?
Благодарность и преданность всех нерусских племен?
Во-первых, не всех. Некоторые племена были бы довольны. Но что касается преданности, от большинства их государство ждать ее не может. Для каждого из них очень важно поддержать космополитизм империи, но не саму империю, которую каждый из них при случае променяет — один на сильную Польшу, другой на великую Германию. Россия космополитическая явилась бы драгоценным подарком судьбы для Германии, которая вместо отдаленной эмиграции за океан направила бы избыток своего населения к нам с соблазнительной перспективой создать за своей восточной границей неопределенно громадное расширение своей территории. Космополитическая реформа России могла бы послужить исходным пунктом и для возрождения ислама. Все такие племена, конечно, дорожили бы временно столь выгодной для них империей, отдавшей себя добровольно на растерзание, — но лишь временно, до тех пор, когда каждое из них сочло бы себя достаточно усилившимся для совершенно самостоятельной жизни.
Но наряду с такими относительно сильными народностями немало слабых, которые никак не поблагодарят за реформу, отдающую их в добычу более сильным.
В итоге — какой политический расчет мог бы побудить русского государственного человека променять активную поддержку огромного и наилучше дисциплинированного русского племени на временную поддержку некоторых более слабых и даже между собой враждующих?
Это было бы тем страннее, что в больших слоях населения у нас вовсе нет требований того переворота, который проповедует г-н Соловьев. Есть желания и требования терпимости, действительной, разумной терпимости, в которой современная Россия принципиально и не отказывает. Есть у нас частные нарушения терпимости, как немало частных допущений не то что терпимости, а полной распущенности. Но все это такие явления, которые требуют не переворота русского строя, а лишь частных же поправок, «глаза», как говорится, внимания.
Таким образом, никакие соображения, ни религиозные, ни с точки зрения справедливости, ни политический расчет — ничто не оправдывает доктринерских пожеланий г-на Соловьева и его либеральных единомышленников. Доктринеры, как всегда, повторяют в этих требованиях первородный грех революционного разгрома, который породил их, как гора мышь, они все воображают себя на пустом месте, где будто бы можно строить что вздумается, полагают себя перед хаосом, который им предстоит организовать. И вот они придумывают на основании логических умствований планы творения русского государства... Но ведь это ошибка. Россия уже давно есть, существует, имеет свой план развития. Дело государственного человека только в том, чтобы понимать этот план и помогать его развитию. Государственный человек — не творец России, а только один из органов ее развития. Вот в чем дело. Самостоятельные начала, сложившиеся в общем строе страны, сами дают тон ее политике, между прочим и в отношении терпимости. Это вовсе не такой вопрос, который государство могло бы решать по чисто теоретическим соображениям. Он определяется общим характером его политики, которая в свою очередь определяется строением России как исторического явления.
Вероисповедную политику русского государства можно разумно определить только двумя основаниями: 1) национальной его политикой, 2) характером русской государственной власти.
Русская империя создана и держится русским племенем. Все остальные племена, добровольно к ней присоединившиеся или введенные в ее состав невольными историческими условиями, не имеют значения основной опоры. В лучшем случае это друзья и помощники. В худших случаях — прямо враги. Все эти племена и национальности, разбросанные от Карпат до Тихого океана, только русским племенем объединены в одно величественное целое, которое так благодетельно для них самих даже и тогда, когда они этого не понимают, когда они в своем мелком патриотизме стараются подорвать великое целое, их охраняющее. Не будь русского племени, и особенно того, которое создало Россию из когда-то захолустной Москвы, все эти прочие бесчисленные племена только перегрызлись бы между собой, взаимно подрывая свои силы. Они не сумели бы теперь создать на месте империи даже ряда самостоятельных государств. На это прошло время. Без русского племени их судьба состояла бы в поглощении окружающими империю крупными культурными народами, от Германии до Китая и Америки.
Империя держится русскими. Поэтому русский государственный человек, понимающий великие судьбы беспримерно громадной империи, представляющей в себе целый мир условий пышного и своеобразного развития, положит в основу национальной политики стремление возможно сильнее ободрить развитие русской национальности. Чем сильнее развивается русская национальность — тем сильнее империя, тем она развитее, тем более обеспечено развитие даже всяких частных, второстепенных ее сил. Лишь развивая эту, русскую основу, лишь действуя безупречно в отношении ее, государственный человек может разумно размышлять о терпимости к прочим народностям. Переходя далее к ним, он никакие может допустить одинаковых прав для свободного развития их как национальностей. Нет, их свобода развития определяется для него тем, в каком отношении это развитие оказывается к развитию русской национальности. Племена, искренно идущие с нами об руку, которых развитие, стало быть, входит как бы составной частью в гармоническое развитие русской национальности, должны иметь право на свободное развитие. Наоборот, могут быть в составе империи народности, которых свободное развитие гибельно для нее, а потому никаким образом не может и не должно быть допущено. Между этими двумя крайними пунктами находится, естественно, целый ряд промежуточных ступеней. В общей сложности национальная политика должна быть основана не на отвлеченном, ничем не доказанном якобы праве всякой народности на свободное развитие, но на соображении блага империи, и не по отвлеченным политическим доктринам, а по объективным данным истории и национального строения империи.
Этот общий характер национальной политики создает одну из основ и политики вероисповедной. Заботясь прежде всего о развитии русской национальности, государство принуждено дать первое место православной вере, которая составляет самую живую силу русской национальности. Будучи существенно русским, наше государство принуждено смотреть на вероисповедные отношения с точки зрения русской, а эта точка зрения есть православная. Итак, в силу своей национальной политики наше государство не может произвольно, на основании каких-либо политических доктрин определять свою вероисповедную политику, но должно искать ее основ во взглядах православия.
Сверх того, русское государство имеет и другую непроизвольную основу вероисповедной политики — в характере своей государственной власти. Власть государственная принадлежит у нас православному самодержцу. Государство наше не может, не совершая переворота, действовать иначе как по мысли и воле православного Государя, а православный человек не может в зависящих от него размерах не способствовать процветанию и торжеству православия. Помимо этой обязанности православного, русский Государь торжественно венчается на царство, и именно на царствование православное, причем торжественный обряд коронования соединяется с таинством миропомазания и с исповеданием веры. Это акт, конечно, не менее священный, нежели столь любимая либералами присяга на верность конституции. Последствия такого характера нашей власти вполне ясны. Конечно, терпимость есть правило самого православия. Но произвольно определять точный смысл терпимости мы не можем в силу общего правила православия, которое указывает, что учение его правильно усваивается лишь в толковании Церкви. К этому источнику понимания терпимости неизбежно обращается государство, управляемое православным Императором и имеющее своей основой православный народ. Забота государства при уяснении вопроса о терпимости состоит не в каких-либо теоретических соображениях, а в том, чтобы слышать действительный голос Церкви, местной и вселенской, и лишь потом оно разумно может привносить свои чисто политические поправки, на которые, конечно, имеет полное право. Таков естественный путь, которому русское государство следовало иногда и неудачно, но от которого принципиально не отрекалось и отречься не может.
Вот в каких общих рамках находит себе правильное место принцип терпимости во всех своих проявлениях, не превращаясь ни в самопожертвование умалишенного, ни в безразличие скептика. На таком правильном месте принцип терпимости не только нравственно обязателен, но ни в чем не противоречит и политическому разуму. Правильная постановка вопроса о терпимости позволяет нам быть и лично терпимыми, не прибегая к «звериным» когтям и не приобретая того «женского», точнее, «бабьего» лица, которое рекомендует нам освоить г-н Соловьев. Народу, имеющему историческую миссию, «бабье» лицо вообще не подходит, а уж особенно в интересах терпимости.
Если у нас иногда проявляются «звериные» когти, то именно как неизбежная реакция против истинно бабьего отношения к политическим вопросам со стороны той части «образованного» слоя, в которой нынче пророчествует г-н Соловьев. Чем сильнее и полнее будет исчезать это «бабье» состояние мысли, тем легче будет нам оставаться на почве великодушной терпимости, приличной для человека, верующего в свою веру, и для народа, сознающего свою силу.
[1]
Внутреннюю абсурдность логики г-на Соловьева хорошо показывает г-н И. Дурново в № 169 «Московских ведомостей». Мысль г-на Соловьева, говорит он, развивается по такой линии: «Мы должны уважать чужое право наравне со своим собственным («Не делай другим того, чего не желаешь себе») совершенно независимо от того, как мы субъективно относимся к этому чужому праву. И столько же независимо от того, как само это чужое право относится к нашему праву, то есть враждебно ли оно ему или нет. Эта последняя посылка логически необходима, ибо наше-то отношение к чужому праву естественно связано с тем, как оно само к нам относится, а между тем наше уважение к чужому праву должно быть независимо от нашего субъективного к нему расположения. Далее, мы должны уважать чужое право, совершенно не возбуждая вопроса о качестве этого права, то есть не входя в рассмотрение, например, того, справедливо ли это право само по себе или нет. Таким образом, мы приглашаемся уважать чужое право, хотя бы оно по существу было несправедливо и хотя бы оно отрицало наше собственное право, то есть уважать это чужое право не только наравне с собственным, но и в ущерб ему. Таким образом, мы в заключение силлогизма приходим к отрицанию его первоначальной посылки — то есть к абсурду».
Статья напечатана в отделе «Летопись печати» в июньской книжке за 1893 год. Посвящена полемике с Владимиром Соловьевым.
- Войдите, чтобы оставлять комментарии