ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ. На пути в Россию; 1799 - 1800

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ.

На пути в Россию; 1799 - 1800.

Душевные муки Суворова вследствие недостигнутых целей войны. — Общее внимание к нему и его войскам во время обратного пути в Россию. — Настроение Императора Павла и русского общества; переписка Государя с Суворовым; восторженные заявления других государей и лиц. — Негодование Суворова по поводу французских известий о Швейцарской кампании; неудовольствие, причиненное ему присылкою из Вены генерала Бельгарда с особой миссией; её неудача. — Образ жизни Суворова; приемы, забавы, эксцентричности. — Суворов-чудак; происхождение и развитие его странностей; усиление их к концу его жизни; отзывы о нем, как о помешанном. — Другие недостатки, ему приписываемые; объяснение. — Заботы Суворова о будущности сына; помолвка князя Аркадия с принцессой Саганской.

Обратный путь Суворова в Россию, перемежавшийся вследствие колебаний политики частыми остановками, продолжался больше трех месяцев. Это время, наполненное для Суворова заботами о войсках, страшно расстроивших в Швейцарскую кампанию всю свою материальную часть, сопровождалось сверх того, как мы видели, многими неприятностями - наследием предшествовавших событий. Но неприятности эти далеко уступали душевным мукам, которые выносил Суворов, удаляясь с театра войны с горьким сознанием неполного успеха Итальянской кампании и совершенной неудачи Швейцарской. Поправить эту неудачу новыми успехами было его мечтою, которая первое время не давала ему покоя и влекла за собою колебание и непоследовательность в некоторых его поступках. Но мечта так и должна была остаться мечтою, в силу неумолимо отрицавшей ее действительности. Что кампания была военным делом славным, блестящим, достаточным для завидной боевой репутации любого генерала, - это для Суворова было слабым утешением, ибо в его прошлом не было ничего другого, кроме блестящего и славного. Ему нужно было то, для чего он сюда явился из своего Кончанского уединения, - изгнание Французов, восстановление престолов, торжество религии; а в результате почти ничего такого не оказывалось. Не он был в том виноват, а зависть, эгоизм и упорная робость союзника, однако все это оборвалось на нем. В сердце его осталась горечь, которую он унес с собою и в могилу.

Не совсем так смотрело на это большинство современников в антиреволюционной Европе. Одни из них понимали, как связан был в своих действиях русский полководец, и потому отделяли понятие об успехе от понятия о его недостаточном результате. Другие, не вдаваясь в глубь, видели только блеск и слышали только гром победы и приходили в восторг от необычного зрелища, составлявшего сильный контраст с длинным рядом прежних лет коалиции. Для всех вообще особенно поразительна была Швейцарская кампания, представлявшая собою один непрерывный подвиг с драматической окраской. Имя Суворова, выросшее в Итальянскую кампанию, после Швейцарской облеклось двойным блеском, и когда он, удалившись с театра войны, вступил в Германию, то стал центром общего внимания. Всюду на его пути, особенно же при более продолжительных его остановках в Линдау, Аугсбурге, Праге, стекались путешественники, дипломаты, военные, наезжали из ближних и дальних мест любопытные, чтобы услышать от него несколько слов, выразить ему удивление или хоть просто взглянуть на него. Общее почтение граничило с благоговением; дамы добивались чести поцеловать его руку, и он не особенно тому противился. Везде были ему встречи и проводы, хотя он этого избегал; всякое общественное собрание жаждало иметь его своим гостем. Отель барона Вимера, который он занимал в Праге, сделался rendez-vous высшего общества, обратился в подобие дворца владетельной особы, куда все стремилось, где ловилось каждое слово хозяина и где всякий гордился малейшим знаком его внимания. Это настроение не ограничивалось одною особою Суворова, а распространялось и на его войска, которые везде встречали дружеский и предупредительный прием, особенно в Австрии, и были предметом всякого рода любезностей. "Мы здесь плавали в меде и масле", писал он Ростопчину перед выступлением в Россию 1.

Русское общество гордилось своим героем и восторженно ему поклонялось. Император Павел был настоящим представителем национального настроения; все свои рескрипты он сопровождал изъявлениями самого милостивого расположения к генералиссимусу, говорил о своем с ним единомыслии, спрашивал советов, извинялся, что сам дает наставления. "Прощайте, князь Александр Васильевич", писал Государь: "вас да сохранит Господь Бог, а вы сохраните российских воинов, из коих одни везде побеждали от того, что были с вами, а других победили затем, что не были с вами". В другом рескрипте говорилось: "извините меня, что я взял на себя преподать вам совет; но как я его единственно даю для сбережения моих подданных, оказавших мне столько заслуг под предводительством вашим, то я уверен, что вы с удовольствием его примете, знавши вашу ко мне привязанность". В третьем читаем: "приятно мне будет, если вы, введя в пределы российские войска, не медля ни мало приедете ко мне на совет и на любовь". В четвертом значится: "не мне тебя, герой, награждать, ты выше мер моих, но мне чувствовать сие и ценить в сердце, отдавая тебе должное". Государь до того простер свою любезность, что, отвечая на поздравление Суворова с новым годом добрыми со свой стороны пожеланиями, просил его поделиться ими с войсками, если он, Государь, "того стоит" и высказывал желание - "быть достойным такого воинства" 2.

Не мало благосклонных заявлений получил Суворов и от других государей. Курфирст Баварский, посылая ему орден Губерта, писал, что так как ордена учреждены в воздаяние достоинств и заслуг, то никто больше Суворова не имеет на них права. Сардинский король прислал ему большую цепь ордена Анунциаты, причем писал: "мы уверены, что вы, брат наш, не оставите ходатайствовать за нас у престола Его Императорского Величества". Даже Венский двор как будто спохватился и счел нужным обратиться к нему с любезностью: император Франц прислал ему большой крест Марии Терезии, говоря в рескрипте: "я буду всегда вспоминать с чувством признательности о важных услугах, мне и моему дому вами оказанных". Кроме того, Франц II оставил Суворову на всю жизнь звание австрийского фельдмаршала с жалованьем в 12,000 гульденов; позже, несмотря на то, что союз был разорван и русские войска окончательно двинулись в свое отечество, он повторил заявление искреннего своего уважения к Суворову и всегдашней признательности за его заслуги 2. Курфирст Саксонский прислал в Прагу, во время пребывания там Суворова, известного живописца Шмидта, поручив ему написать портрет генералиссимуса, что и было им исполнено 3.

Знаменитый адмирал лорд Нельсон, который, по словам русского посла в Лондоне, был в то время вместе с Суворовым "идолом" английской нации, тоже прислал генералиссимусу восторженное письмо. "В Европе нет человека", писал он: "который бы любил вас так, как я; все удивляются, подобно Нельсону, вашим великим подвигам, но он любит вас за презрение к богатству". Кто-то назвал Суворова "сухопутным Нельсоном"; Нельсону это очень польстило. Кто-то другой уверял, что между русским генералиссимусом и английским адмиралом существует очень большое наружное сходство. Радуясь этому, Нельсон прибавляет с письме к Суворову, что хотя дела его, Нельсона, не могут равняться с Суворовскими, но он просит Суворова не лишать его дорогого имени любящего брата и искреннего друга. Суворов отвечал Нельсону в том же роде, изъявлял удовольствие, что портреты их удостоверяют в действительности существующего между оригиналами сходства, но в особенности гордился тем, что оба они похожи друг на друга направлением мыслей. Получил он также горячий привет от старого своего сподвижника, принца Кобургского. В Кобург ездил великий князь Константин Павлович, чрез которого Суворов послал принцу поклон или письмо и получил через великого же князя ответ. Принц называет его величайшим героем времени, благодарит за память, жалеет об удалении русской армии в отечество и сетует о горькой участи Германии. Суворов отвечает принцу и между прочим говорит, что вся причина неудачи состоит в различии систем и что, не сойдясь в системах, не стоит начинать и новой кампании 4.

Получал Суворов и от незнакомых лиц приветствия и поздравления. Какой то поэт Брежинский прислал написанные в честь его, Суворова, свои стихи. Суворов отвечал стихами же.

И в холодном краю света

Есть к наукам пылкий жар:

Благодарность для поэта

Вместо лавров будет в дар.

Пусть в отечестве любезном

Он Гомером прослывет,

Будет гражданин полезный,

Вместе с музами живет 5.

В дыму фимиама, который со всех сторон курили Суворову, проскакивали однако и тернии. В разных газетах появился приказ Массены по войскам о минувшей Швейцарской кампании, где успех Французов и неудача Русских были представлены в размере преувеличенном до извращения истины. Суворов пришел в негодование, продиктовал два опровержения и велел послать их в газеты. В реплике своей, написанной с иронией, но в весьма приличной форме, он говорит про пылкое воображение Массены, преувеличившее русские потери до цифры, превышающей общее численное состояние их войск; напоминает про бедственное для Французов мутентальское дело, опровергает разные другие хвастливые выходки и в заключении говорит, что если французский главнокомандующий признал нужным возбудить энтузиазм своей армии, то ему следовало бы прибегнут к какой-нибудь другой басне, получше составленной, а не к грубому обману, который можно опровергнуть без всякого труда. Появилось также изложение событий Швейцарской кампании в Precis des evenements militaires, гамбургском периодическом издании генерала Матье Дюма, предпринятом для ознакомления публики с современными военными действиями. Смысл изложения событий был вовсе не неприязнен Суворову, а только представлялись они не во всех подробностях сходно с истиной, как понимал ее Суворов, не всегда в его пользу и с преувеличением русских сил. Это опять задело Суворова, и он снова продиктовал две заметки для напечатания в газетах, одну на французском, другую на немецком языке 6.

Произошло сверх того неприятное столкновение с Венским кабинетом. Тугуту очень не нравилось, как было уже сказано, решение Суворова - остановиться на зимних квартирах в австрийских владениях, а потому для убеждения генералиссимуса в необходимости скорейшего выступления был послан к нему граф Бельгард. Это был горячий приверженец Тугута, интриган, человек заносчивый и несговорчивый, который к тому же не любил Суворова. Колычев и английский посланник Минто старались уговорить Тугута - послать кого-нибудь другого, но безуспешно, и потому Минто поехал сам вслед за Бельгардом, дабы по возможности исправить, что он напортит. Официальною целью переговоров был план будущей кампании, но Суворов был предупрежден на счет истинной цели поручения, Бельгард встретил у него вежливый, но холодный прием; на все его убеждения о необходимости вывести русские войска из Австрии, Суворов отзывался невозможностью этого исполнить без особого повеления Императора Павла; на все подходы к плану кампании говорил, что представит прежде свои мнения на усмотрение Государя. Бельгард возвышал голос, Суворов оставался при высказанном; Бельгард переходил в дерзкий тон, говоря, что у Австрии довольно

своих войск, что она в Русских не нуждается, и требовал, чтобы Суворов немедленно ушел из австрийских земель вперед или назад; Суворов невозмутимо выслушивал все выходки и повторял прежние ответы. Бельгард, выходивший из себя от бесстрастности Суворова, дошел до крика и угроз, но и это не помогло ни на волос. Суворов, недавно узнавший, что многие его винят в разрыве, запасся двойным терпением, "дабы не было поклепа, что я великого монарха в неудовольствие привел на Венский двор". Бельгард уехал, ничего от него не добившись, но все-таки выслушал от Суворова несколько горьких истин. Ему было при удобном случае сказано, что затруднения в продовольствии войск есть только предлог, чтобы сжить русские войска; да еще во время святочных игр привелось ему выслушать от Суворова фразу: "играли Неаполем, мстили Пьемонту, а теперь хотят играть Россией". Кроме того Суворов открыто отзывался о присланных с Бельгардом военных предположениях, что эти планы кампании красноречивы, но искусственны; прекрасны, но не хороши; блистательны, но не основательны 7.

Вообще же ни разные мелкие неприятности, ни постоянный гнет неотвязной мысли о дурном исходе последней кампании, не имели влияния на образ жизни Суворова во время обратного похода в Россию. Этого было слишком мало, чтобы его, веселого, живого и подвижного по природе, превратить в мизантропа. Не будучи охотником до больших и шумных обществ, он в настоящем случае отступил от своего обычая, ездил в гости довольно часто и принимал у себя, особенно в святки. Он всегда дорожил святками, справлял их непременно каждый год по укоренившемуся русскому обычаю и не отступил от этого и в Праге. Здесь устраивались у него святочные игры, - фанты, жмурки, жгуты, гаданья; все принимали в них участие, в угоду знаменитому хозяину: и лорд Минто, и Бельгард и знатные дамы, и путешественники, отовсюду наехавшие. Шли оживленные танцы, пелись хором песни, одна забава сменялась другою, причем происходила невообразимая путаница, так как для большинства все это представлялось новинкой. Суворов принимал в забавах самое живое участие, танцевал, пел, исполнял со строгою точностью, что требовалось вынутым фантом; нарочно спутывал игры и потом от души хохотал. В этом препровождении времени трудно было принять его за человека, вознесенного судьбою на недосягаемую для других вышину, за 70-летнего старика, дни которого были уже сочтены 2.

Бывали у него и утренние приемы, и обеды; присутствовали гости и на богослужении в его домовой церкви. За стол садились обыкновенно между 8 и 9 часами утра; стряпня была такая же, как в Италии, т.е. выносимая для одних привычных; обед продолжался часа полтора или два, Выйдя к гостям, Суворов обыкновенно целовался со всеми и благословлял каждого; за столом ел и пил больше всех, ведя оживленный разговор, причем сам говорил тоже больше всех. Темы для разговора были самые разнообразные, например об Илиаде, о песнях Оссиана, о сочинениях Руссо, Вольтера, Монтескье; но беседа часто сворачивала на военные заслуги хозяина, Суворов был очень не прочь затрагивать этот предмет и не отличался скромностью в суждениях о своих боевых делах, извиняя себя примером древних Римлян, которые прибегали к самовосхвалению для того, чтобы возбуждать соревнование в слушателях. При этом случае Суворов развивал свои военные принципы; говорил, что мелочей не любит, а видит вещи en grand, как и учитель его Юлий Цезарь, и т.п. По окончании обеда Суворов вставал, давал всем свое благословение и отправлялся на несколько часов спать. В церкви он бывал часто, выстаивал непременно всю службу, молился очень усердно, поминутно крестясь и делая земные поклоны, пел на клиросе, дирижируя певчими. Вообще в церкви ли, дома ли, в частных ли собраниях, или в публичных местах, он держал себя одинаково непринужденно, согласно своему взгляду или усвоенным привычкам. А как взгляды его и привычки во многом расходились с общепринятыми и кроме того беспрестанно проскакивали совсем уже необычные причуды и выходки, то знаменитость Суворова, как эксцентрика, шла совершенно в параллель с его военной славой и даже брала над нею верх 8.

Создались различные мнения о причине странностей и причуд Суворова, сделавших из него совершенно особого человека, несмотря на то, что он жил в эпоху и в обществе, где редкое выдающееся лицо не заявляло претензий на оригинальность, на несходство свое с другими. Наиболее распространенный взгляд на Суворова-чудака состоит в том, будто императрица Екатерина высказала однажды мысль, что все великие люди непременно отличались какими-нибудь странностями и причудами, которые и клали на каждого из них свою особую печать. Говорят, что слова Государыни запали Суворову в душу и были исходною точкой всех его странностей. С таким объяснением трудно согласиться. Во-первых, Суворов настолько знал историю, что Екатерина не могла сообщить ему ничего нового о великих людях. Во-вторых, чудачества Суворова не появились внезапно, в какую-нибудь определенную пору, которая бы таким образом служила гранью между Суворовым - обыкновенным и Суворовым - чудаком. В первой главе мы видели, что в возрасте 10-12 лет Суворов уже отличался от других детей и получил поэтому какую-то кличку. Затем, находясь в полку, он тоже был не таким, как другие. После того, во время Семилетней войны, когда Екатерина не находилась еще на престоле, а Суворов был безвестным штаб-офицером, его уже знали, как эксцентрика и, по случаю приезда его на побывку к отцу, приходили на него смотреть, как "на сущего чудака" 9.

Говорят еще, что задавшись мыслью выделиться из ряда внешнею оригинальностью, Суворов составил себе таким образом систему, которой и держался сначала по расчету, а потом по усвоенной привычке. т.е. привычка стала второю натурой, и оригинал искусственный обратился в чудака натурального. Объясняют, что маску на себя надел он для того, чтобы в век карьер, основанных не на личном достоинстве; обратить на себя внимание, представляясь не опасным ни для кого соперником, и пробираться вперед, никого не затрагивая. Существует еще и такой взгляд, что гениальный Суворов, чувствуя свое фальшивое положение в тогдашней обстановке, поневоле прибегнул к причудливой личине. Все эти объяснения тоже едва ли справедливы. Одаренный большим умом, Суворов не мог придавать такого чрезмерного значения наружной оболочке, каково бы ни было тогдашнее время; он конечно понимал, что если величие может вести к странностям, то странности никак не ведут к величию. Сверх того, привить к себе привычку шутить и ломаться до степени обращения этой привычки в натуру, невозможно ни для кого, если только в натуре нет предрасполагающих эксцентрических зачатков. Если же они у Суворова были, то систематическое его чудачество перестает быть напускным и делается естественным, прирожденным.

В этом смысле понимают Суворова некоторые, весьма немногие, и взгляд их вернее прочих. Натура Суворова отличалась самостоятельностью, непосредственностью; подражание, заимствование диаметрально противоположны её основным свойствам, а принуждение, насилование себя - тем паче. Он с ранних лет был предоставлен самому себе, проводил большую часть времени в одиночестве, беседуя не с людьми, а с книгами, чуждался больших собраний, избегал даже игр, - вот когда под эксцентрические особенности его натуры был подведен житейский фундамент. Поступив потом в полк, он предался физически и морально своей всепоглощающей страсти к военному делу, не имел досугов, не бывал в обществе и продолжал держаться прежнего пути, полный мечтами о будущем. При природной закваске и таких условиях, в нем неизбежно должны были развиться особенности, не подходящие к общепринятым формам жизни; веселый, подвижный, юркий характер придал странностям направление шутливое, потешное, а долговременная солдатская служба, не номинальная, а заправская, без отгуливаний и уступок, наложила на шутки и потешные выходки Суворова грубоватый характер, пахнувший лагерем, солдатской палаткой. Когда же при расширившейся служебной сфере и оказанных заслугах, он натыкался на неприятности, на несправедливости и получал чувствительные уколы своему самолюбию, в нем, соответственно свойствам его ума, стал развиваться сарказм, и шутки делались все более едкими и злыми. Таким образом сформировался Суворов - чудак, портрет которого в главных чертах известен каждому.

Сформировался он не сразу; было бы большою ошибкой предполагать, что Суворов -чудак проявлялся одинаково во всю свою жизнь. Например, мы находим в 80-х годах в его деревенском доме стенные зеркала, а в 90-х годах он уже их не переносил; в начале службы он держал своих верховых лошадей, а в конце уже нет и ездил на казачьих. Если разница существовала в мелочах, то тем скорее она должна была высказаться в важном, потому что человек маленький и человек большой - сами собой уже составляли разницу. Внутренний человек оставался один и тот же, но человек практической жизни изменялся: сначала сдерживался больше, потом меньше, а под конец и вовсе не сдерживался. Не все его поступки и не всегда укладываются под это объяснение; зачастую он дозволяет себе, по отношению например к Потемкину, многое такое, что совсем не ладится с его обычным поведением относительно всесильного временщика. Но эта неровность, эти порывы лучше всего и доказывают, что Суворов сдерживал себя, но что ему не всегда удавалось сладить со своей натурой. В отношениях его к Зубову таких неровностей уже почти не замечается: следить за собою можно было меньше.

Таким образом, Суворов явился в Европу с полным проявлением своей эксцентрической натуры и представил своею особой обширное поле для наблюдений иностранцев, не привычных к подобного рода развитию личности. Победная итальянская кампания и эпический швейцарский поход, усилившие его военную славу, увеличили внимание и к его странностям. Ничто не осталось незамеченным в образе его жизни, занятий, в обращении с людьми, в одежде, не говоря уже про те выходки, которые выделялись своею экстраординарностью в его ординарном для привычного глаза чудачестве. А таких выходок было не мало. В Праге ему представлялся австрийский генерал, большого роста, которым он почему-то имел причину быть недовольным (может быть Бельгард). Суворов поспешно вышел в приемную, схватил стул, встал на него, поцеловал генерала и, обратившись к присутствующим, сказал: "это великий человек, он вот меня там-то не послушал", а потом повторил свои слова по-немецки. Генерал побледнел, а Суворов перестал обращать на него внимание. В Праге же один из местных вельмож давал бал; была приготовлена пышная встреча генералиссимусу, вся лестница уставлена сверху до низу растениями и от верху же до низу протягивались по ней две шпалеры нарядных дам. Выйдя из кареты и подойдя к лестнице, Суворов сделал "такую непристойность, которая заставила дам отвернуться" (вероятно высморкался по- солдатски), а Прошка подал ему сейчас полотенце обтереть руки. Суворов пошел по лестнице, раскланиваясь на обе стороны; на верху его встретили музыкой, и одна из дам (беременная) запела: "славься сим Екатерина". Суворов слушал с видимым удовольствием, потом подошел к певице, перекрестил ей будущего ребенка и поцеловал ее в лоб, отчего она вся вспыхнула. Начались танцы; Суворов ходил и смотрел на танцующих; когда же заиграли вальс, и пары понеслись одна за другой, он подхватил своего адъютанта и пошел с ним вальсировать не в такт, в противоположную сторону, беспрестанно сталкиваясь с танцующими. Обходя затем разные комнаты, наполненные гостями, он заметил прозрачную картину, изображавшую знаменитое отступление Моро (в 1796 году). Суворов посмотрел на нее и обратился к хозяину с вопросом, не желает ли он видеть на самом деле, как Моро ретировался; хозяин хотя и не понял вопроса, однако отвечал из вежливости утвердительно. "Вот как", сказал Суворов, побежал по комнатам, спустился с лестницы, сел в карету и уехал домой. Говорили потом, что вся эта неприличная сцена была разыграна Суворовым потому, что хозяйка дома была дочь Тугута 10.

Заметили, что он щеголял показной религиозностью. Что касается до пения на клиросе во время православного богослужения, чтения псалтыря, многих земных поклонов и проч., то в этом не было ни какой утрировки, а выражалось как и всегда обычное благочестие Суворова и ревностное исполнение церковных обрядов. Но затем, встречаясь с иноверческими прелатами и простыми священниками, он слезал с лошади и подходил под благословение, иногда даже бросался перед ними на колени. Таким образом он поступил в Альторфе, встретив одного местного священника, но потом, получив на него весьма серьезную жалобу, приказал ему дать 50 палок. Это конечно объясняется тем, что воюя "с атеистами, убившими своего короля", Суворов желал высказывать наибольшее уважение к христианской религии и к служителям алтарей, а в альторфском священнике наказывал простого преступника. Однако его способы совсем не ладились с установившимися воззрениями, понятиями и обычаями, а потому цели не достигали и принимались за капризные выходки варвара-чудака. Под эту категорию подводилось без разбора почти все, что действительно было чудачеством и что только таким казалось. Надевал ли он на себя среди обеда шляпу одного из гостей, или ел за десертом солдатскую кашу, или выходил к обеду в сапоге на одной ноге, а в туфле на другой, страдавшей от давней раны, - все это одинаково шло за аффектацию, за утрировку эксцентрика, не отполированного цивилизацией 11.

Разнузданность чудака должна была отразиться и на других проявлениях натуры Суворова в том же направлении. В Линдау, за обедом, разговор коснулся между прочим Руссо, которого Суворов считал одною из причин излишеств и ужасов французской революции. Один генерал заметил, что между творениями Руссо есть прекрасные. Суворова это взорвало, и он с резкостью приказал спорщику убираться из-за стола. Озадаченный и сконфуженный генерал заметил, что он разумел не Жан Жака, а Жан Батиста Руссо. "Это другое дело", сказал Суворов и пригласил его остаться. Несколько раньше, по выходе из швейцарских гор, Суворов, по свидетельству очевидца, сильно набросился на одного в чем-то провинившегося генерала, долго его журил, а потом приказал надеть солдатскую шляпу или каску и амуницию, взять ружье и стать на часы у его, Суворова, дверей, на два часа 10.

Во время серьезной работы, с кем-нибудь глаз-на-глаз, или вообще у себя дома, без посторонних, а также в беседах с иностранцами, особенно высоко стоящими или пользующимися его исключительным уважением, он забывал свою "блажь" (по выражению современников) и делался неизменно серьезен, увлекательно красноречив, обнаруживал обширный, многосторонне-образованный ум и замечательную меткость суждений. Так отзывалась о нем покойная императрица Екатерина, и справедливость её слов несколько раз подтверждалась во время заграничного похода Суворова. В Аугсбург приехал князь Эстергази с орденами Марии Терезии, пожалованными Францем II великому князю Константину Павловичу и Суворову, и с поручением - склонить великого князя на посредничество в происшедших между двумя императорами недоразумениях. Ордена были приняты, но от улаживания недоразумений Константин Павлович отказался, под предлогом, что состоит при армии Суворова волонтером. Посоветовали Эстергази обратиться к Суворову; он заметил, что не стоит обращаться к человеку, от которого нельзя добиться ничего, кроме разных выходок; ему возразили, что наедине Суворов совсем не таков. Эстергази решился сделать попытку, с большим трудом добился аудиенции и хотя не достиг в своих переговорах никакого успеха, но сознался, что был обворожен обширным и просвещенным умом Суворова, вполне соответствующим его великому военному таланту 13.

Такие случаи впрочем не составляли общего правила, гарантировавшего при всяких условиях от Суворовских странностей. Бывало большею частью так, но случалось и иначе. Сама Екатерина, говоря, что Суворов перестает быть с нею наедине чудаком, прибавляла: "когда захочет", а одно из близких к нему лиц замечает, что серьезное, деловое его настроение быстро сменялось выходками и причудами, как только собеседник делал какую-нибудь незначительную бестактность или неловкость. Эта легкость - быть чудаком и трудность - не быть им, тоже доказывают, что Суворов был чудаком не напускным, а натуральным. Некоторые иностранцы, видевшие его в последние годы, свидетельствуют, что он производил на них впечатление человека полупомешанного, или даже просто помешанного, с чем соглашались и его приближенные, говоря, что действительно он бывает иногда чересчур странен. Разве может человек, напустив на себя что-либо, не находящее себе почвы в самой натуре, довести эту искусственную прибавку до изменения своего образа? 14.

В Суворове конечно не было и тени помешательства, а было безграничное чудачество, удивлявшее всех своими размерами, а иностранцев кроме того и характером. Один из самых авторитетных военных писателей 15 прямо говорит, что странности Суворова "понизили его военную славу в глазах иностранцев". Оно и понятно, если нечто подобное происходило и в России. Екатерина II и говорила, и поступками своими доказывала, что странностями своими Суворов прямо себе вредит, а Павел I просто их не терпел и с трудом выносил. Чудачества победоносного полководца бросали сомнение на прочность его победной основы, тем более, что они как будто вторгались в военную область, ибо Суворов побеждал не так, как другие, подготовлял войска к победе иначе, чем все. Его военному дарованию доверяли как-то опасливо, остерегаясь или "своенравия", или "увлечения воображением", и все это благодаря тому, что он был чудак. Обыкновенно ищут в человеке, чтобы он был не только годен на дело, но и удобен для употребления в дело, сплошь да рядом отказываясь от удовлетворяющего первому условию, если он кажется не имеющим второго. Исключения очень редки; исключением служит например Петр Великий, у которого ни один годный не был неудобным. Суворов был неудобен вследствие резкой своей оригинальности, и если он все-таки совершил свое славное поприще, то единственно потому, что обладал слишком крупным военным дарованием, которое несмотря на все сомнения, все больше и больше бросалось в глаза. А что Суворов - чудак тормозил карьеру Суворову - полководцу и повредил его военной славе, это понятно не только теперь, но видно было и тогда. У государственных людей того времени такое мнение сделалось общим местом в их суждениях о Суворове. Невозможно предположить, чтобы Суворов один оставался слепым; убеждающие факты были слишком многочисленны. Если же он не сдерживался, то значит не мог сдерживаться: натура брала свое.

Полагают, что эксцентричность Суворова была одною из главнейших причин его популярности между солдатами и нравственного ими обладания. Выходки Суворова несомненно нравились солдату, потешали его и служили источником веселых разговоров в лагере и на квартире; но давать им значение могучей нравственной силы невозможно. Властелином солдатских душ делали Суворова не причуды, а его победные свойства, цельность его военного типа. Отнимите от Суворова дарование и оставьте его при одних странностях, - результат конечно был бы другой, и солдат увидел бы в своем вожде только шута. Странности Суворова имели лишь аксессуарное значение при главной его силе, которую составляли, кроме военного дарования, благочестие, патриотизм, духовное родство с солдатом и любовь к нему, простота жизни и т. под. Юродству нет места между такими крупными данными. Не соглашаться с этим, значит иметь о русском солдате слишком низкое понятие, которое неверно уже по одному тому, что в победном поприще Суворова простой солдат занимает одну из первенствующих ролей.

Кроме чудачества, Суворову приписывают не мало других недостатков, а так как они имеют корень в той же натуре, благодаря которой из Суворова образовался крайний чудак, и некоторые из них прямо отзываются странностями и причудами, то надлежит и на них несколько остановиться.

Обвиняют его в том, что он прибегал к возбуждению в войсках фанатизма, действуя на людское невежество, что он был скуп, не стоек в однажды данном слове и имел порок пьянства.

Обвинение Суворова в скупости не безосновательно, но этот его недостаток не совсем подходит под общепринятое понятие о скупости. Скряга отличается постоянством и выдержкою, у Суворова ни того, ни другого не было; скряга доверяет только себе, Суворов верил чуть не каждому, оттого был всегда обманываем и утешался тем, что он "от этого не сделается мал": скареду такое утешение не придет в голову. Примеры щедрости Суворова были приводимы неоднократно; так настоящий скупец не поступает. Скупость Суворова имела гораздо меньше корней в жадности, чем в ограниченности потребностей. Она, сама себя беспрестанно опровергающая, есть аномалия, непоследовательность, каких много в его натуре, и находится в прямом родстве с его эксцентричностью.

Почти к этой же категории принадлежит и недержание данного слова, в чем Суворов действительно погрешал, хотя не так часто и крупно, как утверждают его хулители. Будучи очень жив, подвижен и впечатлителен, он иногда давал обещания в первом порыве, а потом просто о них забывал, или же отдав соответственное приказание, считал его исполненным, тогда как оно и не переходило в дело. Главными виновниками были исполнители, люди, пользовавшиеся его доверием; они делали из Суворова что хотели и перерешали его решения без дальних опасений. Примеров тому было приведено много. Гнева его не боялись потому, что всегда могли привести в свое извинение причины, соответствующие настроению Суворова в данную минуту. До какой степени его иногда дурачили, можно видеть из разных частностей дела Вронского. Например, однажды на смотру в Варшаве, обиженный подрядчик подал Суворову письменную жалобу, которую тот принял, обещал рассмотреть и положил себе в задний карман; но адъютант, заинтересованный в деле, осторожно вытащил бумагу из кармана и спрятал, в надежде, что Суворов про нее забудет. Это показание Вронского не подтвердилось ни следствием, ни судом, но довольно того, что оно было заявлено, т.е. что подобный случай вовсе не представлялся нелепым 16.

Что касается до страсти Суворова к крепким напиткам, то верность этого обвинения больше чем сомнительна. Молва приписывала ему этот недостаток и держалась много лет упорно при его жизни и по смерти, но многочисленные и весьма солидные свидетельства современников, относящиеся к разным порам его жизни, опровергают её совершенно. Один из таких свидетелей, иностранец, объясняет причину ложной молвы тем, что Суворов, будучи веселого нрава, любил смеяться, шутить и видеть около себя веселые лица, а это могло дать повод к предположению, что веселость его искусственная. Можно прибавить, что шутки Суворова бывали такого свойства и так прихотливы, что поневоле наводили на подозрение ненормального состояния шутника. Говорили вестовщики, будто он сильно пристрастился к рюмке во время своей опалы и тоскливого житья в с. Кончанском, но Николев, доносивший о разных мелочах его поведения и жизни, ни разу не упоминает о его пристрастии к крепким напиткам. Следующие месяцы были, правда, еще тяжеле для Суворова, и Николев при нем уже не состоял, но из собственного письма Суворова к Хвостову мы видим, что он употреблял вино не каждый день, да и то не иначе, как с водой.

Впрочем есть указания, что во время войны 1799 года, Суворов часто бывал неумерен за столом, ел и пил больше чем нужно и под конец обеда иногда дремал. Кроме того, в феврале 1800 года адъютант его пишет к одному из князей Горчаковых, что Суворов в Кракове захворал и что "это происходит от известной вам его привычки, которую он теперь по болезни оставил". Какая это привычка? Может быть неумеренное наружное употребление холодной воды, по нескольку раз в день, несмотря ни на погоду, ни на состояние здоровья; может быть излишество в еде и питье. Если принять последнее, то все-таки неумеренность Суворова не будет тем, что обозначается словом "пьянство". Вернее всего, что в этом отношении, как и в других, все сводилось к капризам его натуры; один из видевших его в конце Швейцарской кампании, говорит: "он ежедневно окачивался холодною водой, одну неделю пил воду, другую крепкие напитки". Может быть тут нет буквальной правды, но надо думать, что характер факта верен" 17.

Под приписываемым Суворову фанатизмом вероятно подразумевалась или религиозная нетерпимость, или национальная исключительность, или и то и другое вместе. Мнение это во всяком случае ошибочно. Как человек верующий и в вере своей убежденный, он с ужасом отворачивался от атеизма, немногим лучше считал бесформенный деизм и признавал заблуждениями всякие вероучения не христианские. Далее этого он не шел. Из всех войн, в которых он участвовал, только одну последнюю ставил он в связь с религией, потому что в революционной Франции атеизм имел государственное значение. Турок он называл "нехристями, басурманами, варварами", но войне с ними не придавал смысла религиозного, а войне с Поляками тем менее. Известно, что высшее напряжение нравственной силы войск было одним из главных его путей к победе, которая тем скорее и вернее давалась в руки, чем "отчаяннее" дрались войска. Самый легкий к тому способ, который и до Суворова и после него употреблялся без особенной разборчивости, заключался в связывании войны с религиозным элементом; но он к этому средству не прибегал. "Слава, слава, слава", - вот чем завершалось его знаменитое поучение войскам и чем он возбуждал их воинственный дух. Затем, будучи строгим исполнителем церковных уставов и держась неотступно церковного обряда, он однако не олицетворял в них смысла религии и дух её понимал широко. Понимание это обозначалось словом "христианство". Он не был причастен старому русскому воззрению на иноверцев, как на "поганых недоверков"; прося благословения у католических прелатов и священников, прикладываясь к подаваемому ими кресту, служа на С.-Готаре молебен в католической церкви, он делал это не для виду только, а по благочестию. Для вида, для внушения публике, назначались приемы, которых он не употреблял и в России по отношению к православному духовенству, в роде коленопреклонений на улице. На русских раскольников он смотрел как на неразумных и непослушных детей, что представляется совершенно понятным при тогдашней разработке вопроса о расколе. Наконец не мешает припомнить, как дорога была Суворову его единственная дочь и до какой степени он её любил, а между тем жених, которого он считал для нее самым лучшим, был протестант. Для православной родни это обстоятельство казалось большим препятствием к браку, и Суворову понадобилось давать своим советникам уроки терпимости, внушая племяннице: "Груша, не дури: он христианин". Таким образом можно кажется без большого риска придти к выводу, что приписываемый Суворову религиозный фанатизм в действительности не существовал.

В такой же мере не состоятельно мнение о его национальной исключительности. Патриотизм его был горячий, живой, но вместе и сознательный. Любя Россию, русский народ, русскую жизнь с их национальными особенностями, он однако понимал, что национальные физиогномии не могут быть одинаковы. Несмотря на саркастическое свойство своего ума, он не издевался над чем бы то ни было только ради того, что оно не русское; не считал все свое хорошим, все чужое дурным. При самом тщательном изучении Суворова, нельзя найти основы для иного на него взгляда, для приписывания ему чего-нибудь похожего на веру в исключительное призвание России, и т. под. Да и был он не мыслитель, а практический деятель. Он гордился именем русского не потому, чтобы признавал немца или француза низшими людьми, не удостоенными избрания, идущими по особой стезе, а потому, что был родным сыном России, сердце его билось русскою кровью и в полном соответствии с сердцем действовал разум. Он видел, что Европа ушла дальше России и особенно прельщался картиной современной Англии, но не сделавшись от этого англоманом, он в ту же силу не был и французофобом, и патриотизм не побуждал его "травить" немца или поляка. Перейдя от общего к частностям, увидим то же самое. Изучив в молодости несколько языков и продолжая изучать другие почти до своей кончины, он довольно часто и употреблял их, устно и письменно, не считая это грехом антипатриотическим. Ту же мерку прилагал он и к другим, не терпя в них только слепой подражательности иноземному и обезьянства. Говоря про одного русского сановника, который не умел по-русски писать, Суворов заметил, что это стыдно, но простить все-таки можно, лишь бы он думал по-русски 18.

Суворов между прочим потому еще не может быть причастен узкой quasi- патриотической исключительности или фанатизму, что был представителем не старой, а новой России, вступившей при Петре I на путь общехристианской, европейской цивилизации. За идеалами он не обращался в московский государственный период; наружные признаки, в роде многих его странностей, внешнего благочестия, склада жизни, не имеют значения, опровергающего это утверждение. Во внешнем благочестии Суворова не было вовсе той мертвой обрядности, которую мы видим в до-Петровском периоде; не отступая от формы, Суворов однако не отождествлял эту форму с сущностью, не принимал ее за цель, не дорожил бородой больше, чем головой. А благочестие вообще, вера в догматы православия и исполнение церковных уставов - все это не есть принадлежность одного старого времени. Точно также нельзя приурочить Суворова к старому времени из-за его странностей; они были продуктом его натуры, проявлялись весьма различно, и если имели некоторый оттенок юродства, то это только обнаруживает в Суворове русского человека. Наконец и склад его жизни не исходил из дореформенного периода, потому что если не был похож на обычный современный, то не больше имел общего и с прежним, который по характеру своему был монастырский, Суворовский же - военный. Этот специальный оттенок, придававший жизни Суворова простоту и немногосложность, был, как уже объяснено, его особенностью, которая имела еще и Другую сторону: Суворов, как бы пренебрегавший материальными благами цивилизации, принадлежал ей за то в интеллектуальном отношении.

Лучшим доказательством, что он был человек настоящего (Петровского), а не прошедшего русской истории, служит его взгляд на Петра Великого. Он благоговейно чтил его память, называл Прометеем, творцом и благодетелем своего народа, государем, вмещающим в себе многих наилучших государей; говорил, что один Петр "обладал тайной выбора людей"; удивлялся его гению "и на ладожском канале, и на полтавском поле"; советовал иностранцам "учиться по-русски для того, чтобы познакомиться с этим великим человеком". В добавок к такому взгляду Суворова на преобразователя, а следовательно и на преобразование, надлежит еще иметь в виду, что Суворов, преданный военному призванию всецело и безраздельно, не мог быть приверженцем дореформенного периода уже из-за одного жалкого состояния в ту эпоху русской военной силы и военного искусства 19.

Как бы впрочем ни были велики вышеприведенные и разные другие недостатки Суворова, от каких бы причин ни происходили и в каких бы формах ни проявлялись, они не умаляли в описываемое время всеобщего восторга и уважения к его особе и внимания к его войскам. Конечно, не все поступали таким образом единственно по внутреннему влечению, многими руководила задняя мысль - закупить союзника в пользу Австрии на будущую кампанию, успокоив его раздражительное настроение. Дамы всех слоев общества, особенно высшего, действовали во главе; не щадя усилий, удваивая свою любезность, они как бы оцепляли Суворова своим очаровательным кругом, снисходительно вынося все его причуды. Между этими дамами выделялась вдова покойного герцога Курляндского со своими красивыми дочерьми; Суворов обратил на них внимание и задумал - устроить с одною из этих девиц брак своего сына. Выбор пал на старшую, согласие последовало. Перед выездом из Праги, Суворов написал об этом Императору, испрашивая разрешения, и просил предстательства у Ростопчина, Согласился и Государь 20.

Аркадию Суворову в то время было всего 15 лет; женитьбой его можно было бы и не торопиться. Трудно сказать положительно, какими побуждениями руководился его отец, устраивая этот брак. Сильной привязанности со стороны невесты не было, что ясно видно из её писем к генералиссимусу и Аркадию в апреле 1800 года. В письме к отцу она говорит, что питает к нему большую привязанность и что, благодаря этому чувству, пожелала с ним породниться. В письме к Аркадию она, не обинуясь, сознается, что подвиги и слава его отца сделали для нее сносной мысль - вступить с ним, Аркадием, в брак и расстаться со своим семейством; называет его холодно "mon bon ami"; упоминает про неприятности, которые на нее отовсюду обрушились вследствие её согласия на это замужество; прибавляет, что коронованные лица рекомендуют ей разные блестящие партии и т. п. Впрочем, из письма её все-таки видно, что предпочитая брак этот иному, из желания сделаться дочерью знаменитого генералиссимуса, она озабочена долгим молчанием их обоих и неполучением от них проекта брачного контракта. Следовательно, со стороны невесты предположенный союз был ничего больше, как партиею приличия. Таким же он был и со стороны жениха, потому что страстных чувств в Аркадии не замечается, и все дело зародилось по почину его отца. За генералиссимусом очень ухаживали; особа, на которой выбор его остановился, имела громкий титул герцогини Саганской, большое состояние, оценяемое в 3 миллиона, молодость, красоту. Государю Суворов писал: "сходство лет, нрава и душевных свойств обещает сыну моему благополучный брак"; Ростопчину сообщал: "Аркадий хотя и в молодых летах, но я весьма желаю еще при жизни моей иметь ту отраду, чтобы пристроить судьбу его"; в особой записке, вероятно по тому же адресу, говорил: "я ветшаю ежечасно, и сей год дожить не уповаю". Этим и ограничиваются все данные, объясняющие задуманный Суворовым брачный союз его единственного сына 21. Может быть руководился он еще другими соображениями, но приискивать их и разбирать значило бы вращаться в круге простых догадок. Менее других гадательными представляются два: тщеславие и опасение за будущность сына вследствие некоторых его склонностей. Первое трудно допустить потому, что Суворов приобрел такое знаменитое имя и высокое положение, что женитьба сына на герцогине Саганской едва ли могла очень много щекотать его любочестие. Второе вероятнее.

Князь Аркадий Суворов жил недолго. Находясь на военной службе в чине генерал-лейтенанта и начальствуя дивизией, он 26 лет от роду утонул в Рымнике в 1811 году. Это был высокого роста, стройный, белокурый красавец, обладавший приятным голосом и замечательной физической силой. В глазах его светился природный ясный ум, искрились благородство, честность и прямодушие, на языке всегда было острое, меткое слово. Душа его не знала страха ни в каких случаях и обстоятельствах; смелость и беззаветная храбрость его изумляли и приводили в восторг самых отчаянных смельчаков. Эти душевные качества и вся его природа производили чарующее действие; его невозможно было не уважать и в особенности не любить. Если прибавить сюда обаяние великого имени, то можно принять на веру свидетельство современников, что Аркадий Суворов был идолом офицеров и солдат, и что его преждевременная кончина сопровождалась искренним сожалением армии и всего русского общества. Но при всех своих огромных и симпатичных достоинствах, он имел и темные стороны. Воспитанием его управляли или неумелые, или чужие люди; учился он кое-чему и кое-как и мало чему выучился; 14-ти лет находился уже при дворе, а потом делал с отцом Итальянскую и Швейцарскую кампании; не лишен был охоты к чтению, но не имея руководящей мысли, мало что от этого приобретал. Господствующею страстью в нем была карточная игра, а за нею охота; вел он жизнь самую беспорядочную; шумные беседы, кутежи, сумасбродные проказы тянулись, чередуясь, непрерывною нитью, и довели его до несправедливой репутации развратника. Никому не делал он заведомого зла, но за то много терпел от других; пользуясь его бесконечной добротой и благородством мыслей, люди темной нравственности, даже просто мошенники, обманывали и обирали его самым наглым образом, так что из всего доставшегося от отца состояния, ко времени кончины Аркадия едва уцелело 1500 душ 22.

Весьма вероятно, что Суворов, имея при себе сына несколько месяцев подряд, заметил в нем беспорядочные склонности, если не знал о них раньше, и задумал прибегнуть к женитьбе, как к радикальному средству. Молодость лет в таком случае не только не могла служить препятствием, но напротив оправдывала спешность меры. Было у Суворова это соображение или нет, во всяком случае ему не удалось исполнить своего намерения. В Праге дело было решено на словах, не оформлено и не закреплено документально; траур в семействе невесты отсрочивал совершение брака на 4 месяца; для составления брачного акта требовалось многое разъяснить и приготовить, например нужно было получить от Государя будущей княгине Суворовой право выезда из России за границу в свои владения 23. А между тем Суворов-отец вскоре, захворал и к тому времени, когда кончался траур герцогини Саганской, умер; следовательно бракосочетание опять отсрочивалось. Но так как с кончиной генералиссимуса, исчезла главная движущая сила во всем этом деле, то оно и расстроилось.

Суворов ни разу не был вместе с сыном столько времени, как в эту войну. Полюбил ли он его сильнее прежнего, или мог уделять ему больше внимания, но только в переписке по домашним делам с Хвостовым из-за границы, интересы Аркадия занимают видное место, и Суворов как бы объясняет это, говоря, что хочет устроить будущность своего сына, оставив ему все в порядке. А между тем это было трудно, потому что напоминая своему неизменному поверенному о заканчивании или ускорении хода старых дел, он вместе с тем возбуждал и новые. Старые дела состояли в исках (вероятно Ворцеля, Выгановского и кобринских офицеров), в уплате кое-каких долгов; новые - в покупке новых имений, в обмене старых. Суворову пришла мысль - обменять кобринские деревни на какие-нибудь другие, в коренных русских губерниях, ибо - "русский князь, русские и деревни надобны". Затем указано Хвостову прикупить к кончанскому имению небольшое соседнее, да еще другое, большое; впрочем "предавалось это мудрости" племянника, так как он, Хвостов, может выдумать и что-нибудь получше. Народилось и еще одно новое дело. Когда задумана была сложная операция по обмену деревень, по покупке новых и проч., и внимание Суворова сосредоточилось на интересах сына, то во избежание недоразумений и тяжб между ним и сестрой, потребовалось отменить прежнее завещание и заменить его новым. Впрочем, по обыкновению, один из племянников, князей Горчаковых, сообщая Хвостову о этой новой "идее" Суворова, писал в заключение: "рассмотрите сие и наставьте, как сделать".

С дочерью Суворов переписывался редко, короткими записочками, в роде: "любезная Наташа, за письмо твое тебя целую, здравствуй с детьми, благословение Божие с вами", а иногда и еще короче. Да и вся его корреспонденция с родными и но хозяйственным делам в 1799 году очень не велика объемом и скудна содержанием 24. Не то чтобы нельзя было улучить время: его требовалось немного, и за ним дело не стало бы; но не доставало охоты, расположения; была физическая возможность, а не было внутренней. Слишком много пришлось перенести Суворову в этот год душевных ощущений самого тяжелого свойства; он утомился до последней степени, так что можно было ожидать острого кризиса, Кризис действительно наступил и, по обыкновению, как раз в то время, когда кипучая деятельность сменилась полным покоем.

Поделиться: